Нельзя в этой связи не вспомнить о пресловутом деле Смирнова. Алиби Штиллера было полностью установлено. Штиллер прибыл в Нью-Йорк задолго до роковой даты — 18.1 1946 года и действительно прожил там первые недели у своих чешских друзей. Вполне понятно, что он смог это доказать только после того, как перестал отрицать свое тождество со Штиллером. Безразличие, с каким он отнесся к павшему на него подозрению, мне с самого начала внушило больше доверия, чем остальные его показания.
Но высшие судебные инстанции, лично с подследственным не соприкасавшиеся, сочли вероятным, что его нежелание признать себя Штиллером стоит в связи с каким-либо преступлением; тем более что выяснение подобных обстоятельств является их прямым долгом. Среди таких нераскрытых преступлений числились и два убийства, совершенные в Цюрихе. Впрочем, об этом Штиллеру ничего не было известно. Полная его непричастность к таковым вскоре была установлена, и в том же месяце последовало его освобождение.
Штиллер с женой, твердо решившейся с ним не расставаться, на первых порах поселился в маленьком пансионе у Женевского озера. Оба они, вероятно, еще не представляли себе, как сложится их совместная жизнь. Да и я был настроен весьма выжидательно. Наш небольшой, примитивно устроенный, но отапливаемый домик на Форхе он отверг, как «чертовски близкий от Цюриха»! К счастью, родной город, после некоторой борьбы, выплатил ему две тысячи франков вспомоществования — сумму, как-никак позволявшую супругам прожить два-три месяца. На эти средства и в надежде на последующее чудо жили они у Женевского озера. Признаться, мы не очень-то себе представляли Штиллера в этом местечке. Насколько нам помнилось, там не было ничего, кроме отелей, теннисных кортов, фуникулеров, шале, увенчанных башенками, и палисадников, населенных гипсовыми гномами. Но друзья помогли им устроиться все же с некоторым уютом. Их полное молчание, даже на рождество, стало нас беспокоить. Но вот пришло первое письмо, еще начинавшееся официальным обращением: «Милый друг и прокурор!» Штиллер просил меня прислать электрический кипятильник — в долг. Стояла зима, и, кроме включенного в плату за номер горячего завтрака, они питались в своем отеле исключительно бутербродами и холодными закусками. В том же письме Штиллер с тревожащей покорностью благодарил нас «за все». Мы боялись за них обоих: пусть уютная, но чужая, оторванная от всего мира гостиничная комната на мертвом курорте казалась нам мало подходящей декорацией для возобновления супружеской жизни. Наконец, выбрав один уик-энд к концу февраля, мы, моя жена и я, все-таки поехали к ним в Территэ. Оба они загорели, жили в действительно уютном, но маленьком номере с узким балкончиком; из-за чемоданов, нагроможденных друг на друга, комнатушка казалась еще меньше. Зато особенно широким выглядело за окном Женевское озеро. Штиллер был весел, пожалуй, слишком весел, он взял свою жену за руку и представился нам: «Чета швейцарских эмигрантов в родной стране!» Вопросов о будущем мы избегали. Внизу, в ресторане, мы поддерживали довольно бесцветную беседу, хотя отель пустовал и обстановка была почти семейная. Штиллер и его жена сидели напряженные, скованные, как будто никогда не обедали за столом, покрытым белой скатертью. Кроме нас в ресторане было мало посетителей: разбитый параличом старичок англичанин, которому сиделка нарезала мясо, и французский маркиз, читавший книгу за тарелкой супа, — словом, публика, вышедшая в тираж. Исключение составляла чета немецких любовников, счастливая, но несколько смущенная: их обручальные кольца — я сразу это заметил — были из разного золота. Молодой кельнер, немецкий швейцарец, окончательно смутил их, обратившись к ним по-французски, — они даже покраснели. Мы решительно не понимали, отчего Штиллер и его жена так робеют. День был дождливый, о прогулках нечего было и думать, а Штиллеры чувствовали себя неловко в этом пустом ресторане. Так мы и просидели все время в тесном гостиничном номере среди чемоданов. Уж не помню, о чем они говорили, помню только их внешний облик. Его жена, элегантная даже в стареньком костюме, все время ходила по комнате, молчала, слушала, беспрерывно курила. Они напоминали нам русских в Париже и даже, как нашла моя жена, немецких евреев в Нью-Йорке, словом, людей, утративших почву. Фрау Юлика и моя жена виделись впервые и, кроме реплик, диктуемых вежливостью, не обменялись ни словом. Штиллер пытался острить. В общем и целом, удручающе затянувшийся визит с чаепитием и табачным дымом; мы сидели у окна, за которым лил нескончаемый дождь. Полное разочарование для обеих сторон. Деньги у них явно кончались, это нетрудно было угадать. Найти работу, хоть сколько-нибудь отвечающую их профессии и способностям, казалось, здесь невозможным. О возвращении в Париж, в балетную школу, кстати говоря, принадлежавшую не фрау Юлике, а мосье Дмитричу, тоже не могло быть и речи. Штиллер посмеивался над их безнадежным положением, над отсутствием перспектив. Фрау Юлика стояла, — изящные руки в карманах облегающего костюма, — курила, следила за электрическим кипятильником, а Штиллер прикорнул на чемодане, обхватив руками поднятое колено… Так или почти так, казалось, живут они и оставаясь с глазу на глаз, — два бессловесных узника, благоразумно старающиеся друг с другом ужиться, Штиллер просил прислать ему книг.
Долгое время о них ничего не было слышно. Я тоже не знал, о чем им писать, меньше даже, чем до нашего визита. Писать было нужно, но о чем неизвестно. Я отправил ему объемистую посылку с книгами, среди прочего — том Кьеркегора. Ответа не последовало. Несколько месяцев четы Штиллеров как бы не существовало. Мы уже думали, что они переменили адрес. О людях, жизнь которых не можешь себе представить, как-то не думаешь, хотя бы ты и полагал, что мог бы им пригодиться. В ту пору я относился к ним очень небрежно. У моей жены тоже были свои причины им не писать, даже более веские, чем у меня.