Штиллер - Страница 21


К оглавлению

21

— Как ты поживаешь? — спрашивает она.

Хотя манера отвечать на вопрос вопросом свойственна не ей одной, а всем женщинам на свете, у меня возникает опасное ощущенье, что когда-то давно я с ней уже встречался.

— Разве ты не узнаешь меня?

Навязчивая идея, что я ее муж — не притворство, она проявляется даже в мелочах.

— Разве ты бросил курить?

Она спрашивает не по существу, ждет одного-единственного ответа, а все прочее пропускает мимо ушей — беседа не клеится, и потому я немного спустя рассказываю забавную маленькую историю об Исидоре, но, применяясь к обстоятельствам красивой гостьи, опускаю пятерых детей, все представляю как сон, на днях приснившийся мне; в этом варианте Исидор, возвратившись, не стреляет в торт, а показывает жене свои руки, покрытые стигмами… Безумный сон!

— Ах, — вздыхает дама, — ты все тот же, с тобой ни одним разумным словом не обменяешься, вечно дикие фантазии — игра воображения!

Смешно, досадно, даже трогательно: вот она сидит на моей койке, дама из Парижа в черном костюме, и курит сигарету за сигаретой; она отнюдь не глупа, с ней можно провести чудесный вечер, даже больше чем вечер. Ее немного усталая и почему-то горькая улыбка обворожительна, хочется понять, что кроется за этой улыбкой: невольно снова и снова глядишь на ее губы и все время чувствуешь свои. Но она не может избавиться от навязчивой идеи, что знает меня. Она и мысли не допускает, что я не ее пропавший Штиллер, и все время говорит о своем браке — как я понимаю, не слишком удачном. Я неоднократно высказываю свои сожаления. А когда мне удается вставить слово она не болтлива, напротив, часто прерывает свою речь курением, как-то горько молчит, и перебить это молчание труднее, чем поток слов, — я наконец говорю:

— Надеюсь, мадам, вас поставили в известность, что вы беседуете с убийцей?

Это она пропускает мимо ушей, как неудачную шутку.

— Я убийца, — повторяю я, — хотя швейцарской полиции пока и не удалось этого установить… Я убил свою жену.

Никакого впечатления!

— Ты смешон! — говорит она. — Действительно смешон! Подумай только, мы не виделись полжизни, а ты опять носишься со своими дикими фантазиями.

Она так серьезна, что минутами я теряю уверенность, — конечно, не в том, что убил жену, а в том, что мне удастся избавить эту несчастную от ее навязчивой идеи. Что ей, собственно, нужно от меня? Я, в свою очередь, вполне серьезно пытаюсь ее убедить, что мы никогда не состояли в браке, но она вскакивает с моей койки, мечется по камере, встряхивает рыжими волосами, останавливается у зарешеченного окошка, курит — узкие руки в карманах строгого костюма — и молчит, глядя на осенние каштаны. Я не вижу ее лица.

— Мадам, — говорю я и беру у нее сигарету, — вы приехали простить своего пропавшего мужа. Вы долгие годы ждали этого важного, даже торжественного часа и, конечно, перенесли тяжелый удар, убедившись, что я не тот, кого вы, повинуясь жажде всепрощения, хотели простить, не тот, кто вам нужен и кого вы ждали. Я не тот человек, мадам…

В ответ она выпускает струйку дыма.

— Мне кажется, — говорю я и делаю то же самое, — все совершенно ясно, нам не о чем больше говорить.

— Что совершенно ясно?

— Что я не ваш пропавший муж.

— Как так? — Она на меня не смотрит.

Я вижу только ее изящный затылок.

— Мадам, — все так же серьезно говорю я. — Меня до глубины души трогает рассказ о вашем несчастном браке, но, не прогневайтесь, чем дольше я вас слушаю, тем меньше понимаю — что вам угодно от меня? От меня, убившего свою жену. А вы, мадам, слава богу, отлично перенесли свой несчастный брак, откровенно говоря, я не понимаю, что, собственно, вы хотите мне простить?

Молчание.

— Вы живете в Париже? — спрашиваю я.

Она оборачивается; с ее растерянного лица как бы спала маска — оно сделалось красивее, живее, и мне начинает казаться, что встреча наша возможна, возможна на самом деле. Сейчас у бедной Юлики такое лицо, что хочется поцеловать ее в лоб, и я, наверно, должен был бы это сделать, не убоявшись, что она ложно истолкует мой поцелуй. Но мгновенье спустя ее лицо снова как бы замыкается и снова эта навязчива идея:

— Анатоль, что с тобой?

Я опять повторяю:

— Моя фамилия Уайт.

Она обращает против меня мое же оружие, делает вид, что это я одержим навязчивой идеей. Бросает горящую сигарету в окно (это здесь строго запрещено, как, впрочем, и многое другое) и подходит ко мне; она не обнимает меня, но уверена, что сейчас я обниму ее и, охваченный раскаяньем, буду молить о прощении… На момент я чувствую себя беззащитным, улыбаюсь, хотя мне ничуть не смешно. Если бы даже я был гномом, минотавром, черт знает кем, это бы ничего не изменило, ровно ничего, она просто не может воспринять меня по-иному. Я ее пропавший Штиллер, и баста!

— Вот уж не думала, — говорит она, — что ты облысеешь, но тебе это даже к лицу.

Теряешь дар речи. Теряешь самообладание, хочется схватить эту даму за горло, удушить ее, но и тогда она не перестанет считать, что я ее супруг!

— Почему ты ни разу не написал мне?

Я молчу.

— Я даже не знала, жив ли ты.

Я молчу.

— Где ты был все эти годы?

Я молчу.

— Ты — молчишь?

Я молчу.

— Просто так взять и исчезнуть! Ничего о себе не сообщить! Именно в те дни, я ведь могла умереть…

Я не выдерживаю:

— Довольно! Хватит!

Не знаю, что еще она говорила, но она довела меня до того, что я страстно ее обнял, однако, не поколебленная в своей навязчивой идее, она принимала каждый мой порыв — смех ли, трепет ли — за порыв Штиллера и не переставала прощать меня… Я схватил ее за плечи, я тряхнул ее так, что шпильки дождем посыпались из рыжих волос, швырнул ее на койку, и она в изорванной блузке, в измятом костюме, с растрепанными волосами и невинно-смущенным лицом лежала на койке, не в силах подняться, так как я, стоя рядом с ней на коленях, сжал ее руки так сильно, что она от боли закрыла свои неправдоподобно красивые глаза. Ее распущенные волосы роскошны — душистые, легкие, как шелк. Она дышала, словно после бега, грудь ее вздымалась, рот был открыт. Правой рукой я, как тисками, сжимал ее нежный подбородок, говорить она не могла. Зубы у нее превосходные, резцы, правда, запломбированы, но блестят, как перламутр. Вдруг отрезвев, я разглядывал ее, как вещь, эту женщину — чужую, незнакомую мне женщину. Если бы не Кнобель, мой надзиратель, принесший пепельницу…

21