Некоторое время они дружили с милейшей парой: он был ветеринар, она известный врач-педиатр. Образованные, мыслящие люди, сердечные и остроумные друзья, которым Штиллер был обязан не только изысканными ужинами, но и любезным покровительством. Они ввели его в лучшее цюрихское общество, благодаря им он даже получил однажды заказ. Штиллер считал обоих превосходнейшими людьми, покуда жена, иногда встречавшаяся с Юликой и беседовавшая с ней с глазу на глаз, не сказала Штиллеру тоже с глазу на глаз, что Юлика редкая женщина, исполненная изумительного внутреннего изящества и благородства, и она (педиатр) никогда еще не встречала столь благородного создания. Штиллер с ходу перебил ее: «А почему вы мне об этом говорите?» Та шутливо ответила: «Откровенно говоря, Штиллер, я часто спрашиваю себя, чем это Юлика заслужила счастье быть вашей женой?» — и улыбнулась, подчеркивая шутливый характер вопроса. Штиллер будто бы ответил ледяным молчанием. «Нет, серьезно, — добавила она дружественно. — Я надеюсь, вы поймете, пока не поздно, пока вы не состарились, Штиллер, какая чудесная женщина, какой изумительный человек живет рядом с вами, теперь я говорю вполне серьезно, Штиллер, и надеюсь, надеюсь от всей души, что вы поймете меня ради самого себя!» Но, как видно, и серьезный разговор не устраивал Штиллера. Было это в ресторане, Штиллер подозвал официанта и, пока она продолжала толковать про Юлику, расплатился, не сказав ей ни слова. Отныне, когда превосходнейшая ветеринарно-педиатрическая пара приглашала их в гости, Штиллер неизменно оказывался занят. Вот какой дешевой отговоркой он отделывался. Юлика, разумеется, сопротивлялась разрыву с очаровательной четой и однажды пригласила их, но Штиллер, вернувшись домой и услыхав из прихожей голоса гостей, сделал попытку ретироваться. Юлике с трудом удалось предотвратить хамскую выходку. Штиллер остался, но сразу же после ужина заявил, что ему «необходимо» в мастерскую. Он попросту сбежал.
Временами это уже граничило с манией преследования, он старался быть приветливым с друзьями Юлики, но они не могли не чувствовать натянутости, внутреннего сопротивления Штиллера, А Штиллер еще удивлялся, что вокруг него образуется пустота. Людям неохота бывать у супругов, переживающих драму, тяжелое настроение пропитывает воздух, и, даже еще ни о чем не зная, гость чувствует себя свидетелем перемирия, мостом, временно переброшенным между враждующими сторонами, чувствует, что каждая сторона хочет использовать его в своих целях, беседа становится слишком натянутой, шутки опасными, остроты ядовитыми, гость замечает больше, чем того хотелось бы хозяевам, — уютно, как на минном поле, и если даже взрыва не последует, пахнет недавним, донельзя накаленным боем. Хозяева могут сколько угодно говорить, что не запомнят такого прелестного вечера, понять их легко; но гость почему-то не рвется еще раз нанести им визит и ссылается на всевозможные препятствия. Ну, никак ему не удается выкроить свободный вечерок. С пребывающими в раздоре супругами не рвут отношений, нет, но встречаются с ними все реже и реже, а потом, когда приглашают гостей к себе, о них забывают — невольно, совсем неумышленно. Так уж всегда ведется. И Штиллеру нечего было удивляться, раз он так вел себя со всеми людьми, благожелательно к нему относившимися. Но, к счастью, у Юлики были свои друзья в балете и прежде всего была работа. На сцене, в свете прожекторов, она чувствовала себя свободной, другой, счастливой, беспредельно счастливой. А Штиллер перестал ходить в театр на репетиции. Забился в свою мастерскую, ушел в работу. И когда однажды утром ветеринар, муж ближайшей подруги Юлики, отправился туда, чтобы поговорить со Штиллером, ни в чем его не упрекая, как мужчина с мужчиной, это тоже ни к чему не привело. Достаточно было первой фразы: «Мне кажется, Штиллер, вы не правы по отношению к своей жене!» «Безусловно! — издевательским тоном ответил Штиллер. — Я ведь никогда не бываю прав!» Ветеринар не сдался, не ушел, но Штиллер даже не предложил ему сесть, он чистил свой шпатель, а простившись, не проводил до дверей. Это и впрямь была своего рода мания преследования; стоило людям дружески отнестись к Юлике, как он уже считал их своими тайными врагами. Что же ей оставалось делать? Она жалела Штиллера. Он сам обрекал себя на одиночество. Она испробовала все. С улыбкой смотрела, как он разыгрывает непонятого человека, и часто, когда он, набычившись, размышлял о чем-то недобром, ожесточенный, молчаливый, — можно было умереть со скуки! — нелюдимый, унылый, безвольный, что угодно, только не мужчина, который может дать женщине счастье, — Юлика трепала его по плечу и улыбалась: «Да, да… ты у меня несчастненький!..»
Ее лето в Давосе, ее жизнь на веранде стиль «модерн», где до нее доносился запах сена, а поблизости прыгали белки, — конечно, была нелегкой. У Юлики все шло, как и у большинства новичков там, наверху. После самого первого, самого острого взрыва отчаянья, после двух-трех ужасных ночей и решения немедленно бежать отсюда, после страшного ощущенья, что ее всякий раз готовят к смерти, когда заворачивают в шерстяные одеяла и выкатывают все на ту же веранду, — Юлика привыкла к новым будням, она даже наслаждалась тем, что больше ничего не должна делать, ровно ничего. Что от нее требуют только, чтобы она была покойна. Юлика давно уже так не радовалась тому, что живет на свете. Он оказался не таким уж страшным, этот Давос: долина как долина — зеленая, мирная, может быть, чуточку скучная; леса, круто вздымающиеся ввысь, плоские пастбища, кое-где каменистые склоны — самый обычный ландшафт. Костлявая смерть с косой не бродила здесь, здесь косили только траву, снизу благоухало сеном, сверху, из ближнего леса, смолой; где-то разбрасывали навоз, а в лиственницах перед верандой прыгала забавная белочка. И так день за днем, словно на каникулах. Сосед, минут пятнадцать ежедневно сидевший в ногах ее кровати, пациент, спасенный от гибели, которому разрешено было гулять, приносил ей полевые цветы; этот совсем еще молодой человек, моложе Юлики, но здешний ветеран, заботливо относился к новичкам и, видимо, скрасил ее здешнюю жизнь. Он приносил ей книжки, совсем другие, чем Штиллер, и, можно сказать, открыл ей новый мир. И какой мир! Юлика читала Платона, о смерти Сократа, с трудом, но читала, а юный ветеран помогал ей, не свысока, не назидательно, а весело, вскользь, как человек, который сам усваивает все с необычайной легкостью и не представляет себе, что другой может чего-то не понять. Он был обворожителен со своим узким, всегда немного лукавым лицом и огромными глазами, но влюблены они друг в друга не были. Юлика, по-видимому, со своей стороны, делилась впечатлениями о балете, а юный ветеран, носивший костюмы умерших пациентов, понемножку рассказывал ей о соседях, о людях, которых она никогда не видела в лицо, но чей кашель слышала достаточно часто, рассказывал не их биографии, нет, просто кое-какие забавные истории, притом без всякой нескромности; это ее радовало, сначала она была неприятно поражена его «фривольным» тоном, но потом поняла, что остроумие не исключает душевности, более того, что оно есть ее более целомудренная и менее навязчивая форма.