Штиллер - Страница 5


К оглавлению

5

Но Фриш не ограничивается критикой Гантенбайна, он показывает моральный крах воплощенной в нем жизненной позиции. Супруг, как всегда, встречает Лилю на аэродроме. Но на сей раз обычный спутник отсутствует: «Лиля не изменяет ему. На этот случай у него нет подходящей роли». Теперь игра в слепого бессмысленна, и он признается во всем. Лиля изгоняет Гантенбайна — ведь это он обманывал ее, притворялся, он никогда ее не любил…

В «Homo Faber» личная трагедия выводит технократа из состояния конформистского сращения с «индустриальной цивилизацией», возвращает к собственной человеческой сущности и тем самым ставит в оппозицию к буржуазному бытию. «Пусть мое имя будет Гантенбайн», напротив, оголяет человеческое «я», занятое (подобно раку-отшельнику, жаждущему пустой раковины) поисками «характера», «биографии», за которыми можно укрыться от жизни. В «Штиллере» — первой и, может быть, самой значительной части этой своеобразной трилогии — те же проблемы поставлены особенно широко и остро.

«Мы должны быть отчужденными в своем обществе…», ибо, только пребывая в оппозиции к режиму, современный человек способен освободиться от его обесчеловечивающего давления, найти самого себя. Подобная ситуация, изнурительная одиссея души, и представлена в романе.

«Штиллер» — роман социальный, роман идеологический. И не только там, где разоблачается косность, бесперспективность швейцарской буржуазности или критикуется мертвенность, призрачность американского капиталистического прогресса. И там, где все новыми сторонами поворачиваются к читателю традиционные треугольники супружеских измен, господствует проблематика общественная, кричаще актуальная.

* * *

Человек, которого множество бесспорных свидетелей опознало как цюрихского скульптора Анатоля Людвига Штиллера, неожиданно исчезнувшего шесть лет назад, тем не менее отрицает свою тождественность с упомянутым скульптором и настаивает, что имя его — Уайт.

Даже прокурор находит, что есть нечто «детское» в этом упорном нежелании Штиллера признать себя… Штиллером. А ведь прокурор единственный, кто более или менее понимает, в чем тут, собственно, дело. Но ни Юлика, ни Сибилла, женщины, так близко знавшие нашего героя и — каждая по-своему — любившие его, уже ничего не понимают. Для них все это упрямство, дурацкий каприз. Что же до почтеннейшего доктора Боненблуста, то в его голове вообще не укладывается, как можно столь безответственно отрицать самоочевиднейшие факты: непоколебимые показания свидетелей, убедительнейшие косвенные улики, неопровержимые вещественные доказательства.

Однако «факты» адвоката Боненблуста — далеко не все, во всяком случае, для нашего героя: он не сознает себя Штиллером. У них со Штиллером может быть одно лицо, и даже то, что люди вокруг называют «жизнью», у них может быть общим. И все равно он — не Штиллер. Такова его внутренняя правда. Для него она правдивее всех фактов. Он намерен стоять на ней до конца…

В прежней своей жизни — тогда, шесть лет назад, — герой наш запутался в своих отношениях с женой Юликой и любовницей Сибиллой, разочаровался в собственном (кажется, весьма посредственном) творчестве. Но дело не только и даже не столько в этом. Он ощутил ложь, никчемность, искусственность всей жизни — окружавшей его и в нем самом происходившей. И он понял (а может, и просто почувствовал), что, живя этой жизнью или даже пытаясь ей противостоять, лишь глубже уходит в трясину; ибо, опутанный привычками и обязательствами, поступает не по собственному разумению, а в согласии с текстом чьей-то чужой трагикомедии, где ему отведена роль второстепенного действующего лица. И он бежал, разорвав прежние связи, отказавшись от привычек и обязательств, стал человеком по имени Уайт, шляющимся по Новому Свету.

Это поступок эгоцентрика, поступок труса, расхрабрившегося, так сказать, от отчаяния. И все-таки это одновременно та единственная акция, которая могла спасти Штиллера, поставив его в иные, не столь безнадежные отношения с миром. Так, во всяком случае, смотрит на дело Фриш.

Штиллер — не положительный герой. Однако, выпав из роли, эта ничем не выдающаяся личность «активизировалась». Теперь Штиллер, подобно Гансу Касторпу в «Волшебной горе» Томаса Манна, «способен на моральные, духовные и чувственные похождения, какие ему и не снились», пока путь к самому себе заступала марионетка. Сломав марионетку, герой как бы освободился и от господствующей системы, по крайней мере, вышел из окружения ее кривых зеркал.

Герой освободился, однако дорогой ценой. «Я — не их Штиллер! — говорит он. — …Я несчастный, пустой, ничтожный человек, у меня нет прошлой жизни, вообще нет никакой жизни».

Жизнь, по Фришу, — это идентичность самому себе. И о такой «жизни» дьявольски трудно рассказывать («Я говорю очень неясно, — признается Штиллер, — если я не лгу — просто так, для отдохновения»), трудно, ведь она лишена материальной основы, осязаемых фактов. Пропавший без вести Штиллер стал в Новом Свете бродягой Уайтом, ни с кем не связанным, всем чужим, безразличным, живущим лишь своей внутренней жизнью. Уайт — только человек аморфен. Ему присущи порывы, настроения, ощущения, но у него нет настоящего социального бытия, даже нет биографии. Ее приходится выдумывать — это процесс, сходный с поисками оболочки, которыми занимается повествователь в «Гантенбайне». И сходство указывает на известную опасность «уайтовского» состояния Штиллера. Уайт как «отчужденный в своем обществе» — явление положительное. Однако он отрицателен в качестве принципиального аутсайдера, в роли чисто оппозиционного, антиобщественного сознания. И роль эта по-своему не менее ложна, чем конформистская маска Фабера. «Они, — говорит прокурор о людях типа Штиллера, — вышли из фальшивой роли, и это, разумеется уже кое-что, но это еще не ведет их назад в жизнь».

5