Когда вернулся Штиллер, нагруженный бумажными кульками, она стояла перед фотографией Акрополя на фоне красивых грозовых туч. — Ты и в Греции был? — спросила она. — Нет еще, — весело ответил он, — но мы с тобой можем поехать, теперь ведь границы снова открыты. — Он принес баночку крабов, паприку, вместо кролика немного дичи, томаты, горошек, сардины взамен другой мелкой рыбы. Теперь можно было приступать к стряпне. На Сибиллу была возложена обязанность накрыть на стол, сполоснуть стаканы, нагреть тарелки… Салат он тоже приготовил сам. Сибилле разрешалось только пробовать, восхищаться, да еще помыть деревянное блюдо. Когда опять зазвонил телефон, Штиллер трубки не снял, но на некоторое время сник, казался расстроенным. Рис по-валенсийски уже стоял на столе, благоухал, а Штиллер все мыл и вытирал руки — неторопливо, с мужественной невозмутимостью, словно подчеркивая этим, что не видит повода для праздничного волнения. Они впервые сели за совместную трапезу. — Ну как, вкусно? — спросил он. Сибилла поднялась, вытерла рот и наградила его заслуженным поцелуем за поварское искусство. (Рольф не сумел бы приготовить даже яичницу!) Они чокнулись. Твое здоровье! — сказал он немного смущенно. Последовал разговор о существенной разнице между свежими крабами и консервированными…
И так далее.
На башне кафедрального собора пробило десять, — Сибилла слышала, но об уходе невозможно было и думать, вопреки всем благим намерениям. — Не забывай, что в то время я был непозволительно молод, — говорил Штиллер. — И вот в одно прекрасное утро просыпаешься и читаешь в газете, чего ждет от тебя человечество. Человечество! По существу, конечно, это пишет дружески настроенный сноб. Но в мгновение ока ты стал надеждой человечества. И вот уже являются маститые мужи, жмут твою руку, говорят любезности, страшась тебя, словно юного Давида. Смешно! Однако ты уже заражен манией величия, но тут, слава богу, разражается гражданская война в Испании. — Сибилла понимала его. — Ирун, — продолжал Штиллер, — был для меня первым холодным душем. Никогда не забуду маленького комиссара. Нет, он не считал меня надеждой человечества! Вслух он этого не говорил, но смотрел на меня, как на ничтожество. Мое понимание марксизма было лирикой. Но я уже прошел военную подготовку, умел бросать гранаты, хорошо знал пулемет. Кроме того, у меня был друг — чех, он за меня поручился. — Штиллер говорил очень медленно, подливал в свой стакан кьянти, но потом держал его в руке и не пил. Сарагоса, — продолжал он, — стала вторым моим поражением. Я был добровольцем, нас отрезали, кто-то должен был сделать попытку прорваться через вражеский огонь. Я вызвался первым. Но они не взяли меня! И вот я стою, доброволец, которого не берут… Можешь себе представить, каково мне было? — Но почему они не взяли тебя? — Они колебались, покуда не нашелся другой, чех, мой друг; этот не искал смерти, он был настоящим бойцом!.. В том-то и дело. А я тогда только и искал смерти, возможно, сам не зная того, но они поняли. Во время воздушных налетов я не спускался в укрытие и принимал это за отвагу. Вот почему так получилось в Тахо…
Теперь Сибилла надеялась услышать из его собственных уст историю о русской винтовке, но тщетно. Он все ходил вокруг да около, ограничиваясь обобщениями, ненужными подробностями, то долго распространялся о топографии Толедо, то пускался в политические рассуждения. — Короче говоря, — сказал он, — залегли мы в этой пустынной долине, мы — бандиты, как называли нас в ваших газетах. Мятежники и бандиты! К сожалению, все уже позабыли, как тогда обстояло дело, как наша милая Швейцария, наша буржуазная пресса восхищалась героизмом фашистов. — Правда? — спросила она без особого интереса. — Я этого не помню, я еще ходила в школу. — Можешь мне поверить! Находясь в Испании, улыбнулся Штиллер, — я хорошо узнал вашу Швейцарию. Не будем об этом говорить! Впрочем, так было и так будет, они подыгрывают фашизму, как и всякая буржуазия, — открыто или тайно. Сегодня они возмущаются Бухенвальдом, Освенцимом и тому подобным, посмотрим, надолго ли их хватит? Сегодня они похваляются своей швейцарской невинностью, плюют на Германию, говорят, что знали обо всем заранее. Уже во время испанской войны, когда мы были бандитами, вместе с Казальсом, и Пикассо, и многими другими, кого они сейчас превозносят, Швейцария была против фашизма! Что ж, поживем — увидим!.. засмеялся Штиллер и встал, чтобы выбросить окурки из пепельницы. Сибиллу удивил его тон. — Выпьешь еще кофе? — спросил он как ни в чем не бывало. Смешно, — сказала она, — до чего злым ты становишься, когда говоришь о Швейцарии! — Она тоже встала, чтобы быть ближе к нему, так как чувствовала, что Штиллер занялся приготовлением кофе, лишь бы не сидеть рядом с нею. Подождем, — сказал он, — пока Германия, наш почтенный и деловой сосед, снова станет выгодным бизнесом! Если она еще раз попробует свои силы в фашизме, за Швейцарией дело не станет, Швейцария ее поддержит. Поверь мне! Ведь это ясно: страна, которая вооружается, поначалу всегда выгодна для соседа. И тут уж сиди да помалкивай и верь нашим газетам, они уж научат тебя разбираться, кто бандит, а кто нет! Все как тогда! Ежели добрый сосед откажется жрать наш сыр или перестанет нуждаться в наших часах, о, тогда мы снова подымем вопль: «Конец свободы, конец бизнеса!» Мы все опять станем оплотом гуманизма, поборниками мира, апостолами законности, права… с души воротит, — закончил Штиллер, — прости меня, но это именно так. — Со злости он забыл зажечь газ под кофейником. Сибилла это видела, но не перебивала его, ей не хотелось кофе. — Свиньи мы, вот кто, стадо свиней! — Он бранился еще с полчаса, Сибилла радовалась этому, как радовалась всему, что отрезвляло и разочаровывало ее в этом человеке. — Короче говоря, — сказал Штиллер, залегли мы в лощинке, окруженной горами. Мне было поручено караулить пленных. Ничего другого они мне не доверяли. Сами бились за прославленный Алькасар, понимаешь, а я торчал в душной лощине и стерег кучку пленных. Еще хорошо, что у меня была Аня. — Штиллер снова налил в свой стакан кьянти. Кто такая Аня? — Разговор снова отклонился от Тахо, но на сей раз в направлении, живо и непосредственно интересовавшем Сибиллу. — Аня, — ска-Хал он, — моя первая любовь. Полька. У нас она работала врачом студентка-медик.