Зимой свидеться нам не пришлось. В каждом новом его послании я ждал, конечно, сообщения о предстоящей, а может быть, уже благополучно сделанной операции. Любой неясный намек в его письме («P. S. Как быть, если над тобой нависло проклятье?») я толковал в том смысле, что нашему другу все стало известно. Но следующее письмо опровергало мои предположения. На вопросы о самочувствии фрау Юлики он отвечал либо вскользь, либо писал, что она чувствует себя превосходно. Тем временем наступил февраль. Как видно, в операции, которой так боялась фрау Юлика, острой необходимости не оказалось. Это меня радовало, но вместе с тем и удивляло: почему фрау Юлика, которая, конечно же, не сомневалась в моем сочувствии, мне ничего касательно этого не сообщала? Впрочем такая скрытность была ей свойственна. Однажды пришла посылка — семь убористо исписанных тетрадей — тюремные записки Штиллера. «Получай мои записи!» — гласила краткая приписка. Что его побудило прислать мне свои сумбурные записи? Хотел ли он просто от них избавиться, боясь держать у себя призрак прежнего Штиллера? Не знаю. Просмотрев их, я стал еще тверже надеяться, что он наконец опомнится, разглядит живую, настоящую фрау Юлику, образ которой он так ужасно исказил в своих тюремных тетрадях. Я боялся лишь одного, что на это уже не хватит времени.
В марте операция состоялась. Моя жена и я не знали об этом, когда поехали на пасху в Глион. Мы давно написали Штиллеру, что посетим их на два-три дня, совершая туристскую прогулку по французской Швейцарии. К нашему изумлению, «Mon Repos» был на замке. Я бродил вокруг, окликая хозяев, и у меня было странное чувство, что Штиллера и его жены больше нет в Глионе, вообще нет на свете, что они исчезли, пропали, оставив эту шутовскую безвкусицу, чуждую им и никогда им не принадлежавшую. Стеклянная дверь, ведущая вниз, в гончарню, не была на запоре, но и там никого не оказалось, хотя, очевидно, здесь еще недавно работали: на столе лежал синий застиранный фартук, как бы брошенный в спешке; на гончарном круге — ком еще влажной глины. Мы решили ждать.
День стоял пасмурный, клочья тумана нависли над озером, мы сидели в дождевиках на мокрой балюстраде, убеждая друг друга, что оснований для беспокойства нет. Мокрые и поэтому особенно нагло блестевшие гномы, дом, украшенный плющом и кирпичной башенкой, ржавая изгородь, доска из искусственного мрамора с надписью, из которой большинство букв уже выпало, мокрый и почерневший под дождем мох в растрескавшемся бассейне — все было на месте, ничего не изменилось, но без солнца выглядело необычайно уныло. Мы пытались поднять настроение шутками — безуспешно. Красный фуникулер поднялся пустой, без единого пассажира. Наступили сумерки. Внизу, в долине, прошел поезд с освещенными окнами, отели Монтрё засветились огнями, все вокруг посерело, а в доме наших друзей огни не зажглись. С деревьев капало.
— Пойдем в отель, — предложил я, — а потом позвоним сюда.
Моя жена нерешительно сказала:
— Но мы уже так долго прождали.
Мы закурили еще по одной сигарете.
Огни Монтрё, правда, не выдерживали сравнения с блистающим Вавилоном, который мы много лет назад видели у своих ног, но все же напомнили нам «Рейнбау-бар»… Штиллер пришел без пальто, без шапки, извинился, что не оставил записки в дверях: он забыл, что мы должны приехать. Он пришел из Валь-Монтской больницы; фрау Юлику сегодня утром оперировали. Только что он навестил ее в первый раз. Свои, не совсем вразумительные объяснения он адресовал главным образом моей жене; она не шевелилась и, точно парализованная, продолжала сидеть на мокрой балюстраде, не вынимая рук из карманов плаща. Теперь дождь усилился. Ссылаясь на слова врача, Штиллер сообщил, что операция прошла удовлетворительно, даже очень успешно — едва ли можно было ожидать лучшего результата. Мне было неясно, правда ли Штиллер не понимает, насколько серьезна эта операция, или нарочито преуменьшает, боясь услышать из наших уст худшие предположения. Фрау Юлика его не узнала и не могла говорить. Все зависит от того, как пройдет эта ночь, объяснил он нам. Врач разрешил ему навестить фрау Юлику завтра, в девять утра, и он цеплялся за это как за реальное утешение.
— Что ж мы стоим под дождем? — сказал он. — Пойдемте в дом! Хорошо, что вы приехали! — В доме при свете мы увидели, что он смертельно бледен. Он стал хлопотать вокруг наших чемоданов, решил приготовить нам ужин. Моя жена была права, не отговаривая его, даже сказала, что с удовольствием поест горячего. — Правда? — сказал он. — Правда?! — Она ему почти не помогала: деятельность была сейчас единственно спасительной разрядкой для нашего друга. — Знаешь, — сказал он мне, — теперь такие операции делают очень часто! — Слушая его, можно было подумать, что люди с неповрежденным легким составляют исключение. Он стряпал, и хлопотал, и накрывал стол на кухне, как был, в пиджаке. Будь он в пальто, Штиллер не снял бы его. Казалось, что он забежал домой на минутку, хотя до утреннего посещения больницы оставалось еще четырнадцать часов. — Знаешь, — сказал он мне. — Это вышло совершенно внезапно. Они сказали: чем скорей, тем лучше! — Штиллер приготовил нам превосходное блюдо из риса, но ели мы его, только чтобы поднять настроение хозяина. Все мы беспрерывно курили. Моя жена мыла посуду, а он ее вытирал. Потом она сказала, что идет спать. Жена вела нашу машину, и Штиллер поверил ей, что она очень устала. Он был крайне возбужден, в таком состоянии люди не в силах испытывать сомнений. Оставшись в девять часов вечера наедине со мной, он ни слова не сказал про операцию, вообще не касался фрау Юлики. Мы выяснили, что оба когда-то играли в шахматы, и решили сразиться. Я даже не помнил, как расставляют коней и пешки. Штиллер показал. Но он и сам позабыл, как класть доску: должно ли находиться в верхнем правом углу черное или белое поле. Тем не менее мы играли. Держали ночную вахту. Просидели над шахматной доской до четырех часов утра, когда за окнами уже забрезжил рассвет. Пасхальный день обещал быть погожим. Звезды сияли. Штиллер сказал, что это доброе предзнаменование.