Штиллер - Страница 111


К оглавлению

111

— Теперь и вы ждете, что я что-то скажу? — начала она. — Мне нечего вам сказать. Я такая, какая есть. Почему Штиллер все хочет меня переделать?

— А он хочет?

— Да, хочет, я знаю. Может быть, с самым лучшим намерением. Он уверен, что любит меня.

— А вы? — спросил я. — Вы любите его?

— Я все меньше его понимаю, — ответила она после тягостного раздумья. Скажите мне, Рольф, чего он все время ждет от меня?

Конечно, я не мог забыть ее страшного признания, но, стараясь хоть немного развлечь ее и себя, стал рассказывать о Штиллере, каким я его тогда понимал, о его прирожденных человеческих свойствах, его задатках и возможностях, о переменах, с ним происшедших за последние годы, насколько мне удалось их понять и выразить словами, при этом я вовсе его не оправдывал и не обвинял и ничуть не пытался его приукрасить. Мне довольно долго казалось, что фрау Юлика слушает меня внимательно. «Понять» Штиллера мне было многим проще, чем разобраться в ней, но к этому я и стремился, идя навстречу ее пожеланию. Говоря, я чертил веточкой по гравию. Но когда я в поисках ответа на какую-нибудь мысль или вопрос, которые мне, как мужчине, не удавалось осилить, всматривался в ее черты, я каждый раз встречался с ее искаженным мукою лицом; это лицо, уже не бывшее лицом, я никогда не забуду. Ее рот был открыт, как у античной маски. Тщетно силилась она прикусить губу: рот оставался открытым, застывшим, скованным дрожью. Я видел рыдание, именно видел, как будто я оглох. Ее глаза, открытые, но незрячие, затуманенные беззвучными слезами, ее маленькие два кулака, бессильно упавшие на колени, ее трепещущее тело — так сидела она, недостижимая оклику, ни в чем не похожая на себя, безгласная, отчаявшаяся плоть, беззвучно кричащая в смертельном ужасе. Не знаю, не помню, что я делал… Потом я сжимал в своих руках оба ее маленьких, судорожно стиснутых кулачка. Когда ее измученное лицо стало немного спокойнее, она сказала: — Не говорите ему! — Я кивнул. Обещайте! — попросила она… Вскоре появился Штиллер с виноградом. Фрау Юлика стремительно поднялась, отвернувшись, сказала, что идет за конфетами, и ушла. Штиллер резвился, приставал, пришлось отведать и принесенного им винограду. Я не мог понять, правда ли он ничего не заметил или только делает вид, что не замечает. Он говорил, как рад моему приезду, как мы отлично проведем вечер. Я перевел разговор на вино, но вдруг Штиллер, между прочим, спросил меня, как я нахожу фрау Юлику. — …в отношении здоровья, — добавил он. — Выглядит она превосходно, не правда ли? — Мы пили стоя, каждый держал левую руку в кармане брюк.

Наконец пришла Юлика, принесла нам конфет; она надела вязаную кофточку и действительно выглядела превосходно. Она успела попудриться, но не в этом даже было дело. Казалось, что и она ни о чем не знает. Странно, но и вправду почудилось, что это совсем другая женщина. Может быть, та женщина мне только привиделась? Стало прохладно, мы зашли в дом. Я не представлял себе, как пройдет этот вечер. Но для Штиллера все обстояло как обычно, и для фрау Юлики тоже.

В то время я еще не был знаком с записками Штиллера, знал только, что он вел в тюрьме какой-то дневник. Не вижу смысла в своем послесловии входить в полемику с ним. Преднамеренность, подчеркнутая субъективность его записей очевидны и без того: кое-где Штиллер даже позволяет себе сознательные подтасовки. Как отчет о своих субъективных переживаниях эти записи, быть может, по-своему и правдивы. Но образ Юлики, воссозданный в них, меня ошеломил: он в большей степени изобличал обвинителя, чем обвиняемую. Быть может, любая попытка создать образ живого человека по самой сути своей бесчеловечна? Пусть этот вопрос в первую очередь относится к Штиллеру. Но разве мы, не ведущие подобных дневников, часто не поступаем, как он, и во всех случаях с тем же печальным результатом?

Поездка в Глион еще долго занимала мое воображение. Немного погодя я получил письмо от фрау Юлики. Не объясняя причин, она снова меня заклинала ничего не говорить Штиллеру. Как бы я об этом ни думал, ничто мне не давало права открыть ее тайну супругу, не получив на то ее согласия: тем более что, очевидно, только случай сделал меня ее нежелательным обладателем. Боялась ли бедная фрау Юлика, что Штиллер совсем потеряет голову и ей будет еще труднее? Не знаю. Или у нее появилась надежда, что как-то удастся избегнуть операции?

Конечно, и сам Штиллер занимал меня немало. Он в чем-то переменился, как мне казалось. Мучительный вопрос: что думают о нем другие, за кого его принимают, больше не занимал его. Его былую подозрительность я теперь не ощущал и почувствовал себя как бы освобожденным. Не приемлющий себя человек постоянно опасается, что его не так поймут, не так истолкуют его поступки, боится, что, не разобравшись в нем, ему навяжут не подобающую ему роль. Этот глупейший страх неизбежно оглупляет и собеседника. Он хочет, чтобы мы отпустили его на свободу, а сам нас не отпускает. Не разрешает нам принимать его за кого-то другого. Так кто ж кого здесь насилует? Не так легко на это ответить! Ведь самопознание, постепенно или внезапно отчуждающее человека от его прежней жизни, — пусть первый необходимый, но далеко еще не достаточный шаг. Многие довольствуются этим первым шагом и принимают меланхолию, неизбежно сопутствующую самопознанию, за духовную зрелость. Эту ступень Штиллер, как я полагаю, уже преодолел, когда принял решение исчезнуть. Он был готов сделать и второй, более трудный шаг — смириться с тем, что он не такой, каким хотел бы быть, принять себя таким, каков он есть. Это труднейший шаг, удается он только наивным людям, наивным в высшем значении этого слова, но мне таких людей, признаться, случалось встречать крайне редко. Когда мы впервые встретились со Штиллером в следственной тюрьме, он, как я разумею, в значительной степени уже справился с мучительной задачей самоприятия. Но почему же он тогда с таким ребяческим упорством продолжал отрицать свое прошлое, сторониться прежних своих друзей? По счастью, я не был лично знаком с прежним Штиллером, и это обстоятельство немало посодействовало тому, что между нами установились разумные отношения. Мы встретились вовремя. Дело в том, что наш друг, при всем своем самоприятии и трезвой решимости впредь считаться только с реальной своею сутью, одного еще не осилил, а именно — умения не считаться со сторонним признанием происшедшей с ним перемены. Он чувствовал себя иным человеком и в этом не ошибался; но окружающие видели в нем прежнего Штиллера, а Штиллер хотел им доказать, что он уже не тот, за кого они его принимают. Это было, конечно, ребячеством! И все же: как отказаться от того, чтобы самые близкие люди видели тебя таким, каков ты есть, хотя ты и сам себя не знаешь, а разве что живешь по-другому? Увы, это невозможно без убежденности, что наша жизнь подсудна некой сверхчеловеческой инстанции, или хотя бы без страстной надежды, что такая инстанция существует. Штиллер пришел к этому убеждению очень поздно. Да и пришел ли уже? Осенью, в Глионе, мне показалось, что пришел, хоть он не обмолвился ни полусловом, но не по этой ли причине? Штиллер — это и объясняет его молчание — утратил потребность говорить о своем превращении. Ведь и его работа не была самовыявлением. Он изготовлял тарелки, чашки и блюда — все нужные вещи, в которые вкладывал, по моему разумению, много вкуса, но он более не выражал себя в творчестве. Освободился он и от страха быть непризнанным, и я мог общаться с ним более свободно: злые чары развеялись. Только теперь я понял, почему мне раньше бывало тоскливо со Штиллером, хотя он и нравился мне. Он «замолк» — это, пожалуй, неточно выбранное слово. Он был по-прежнему разговорчив. Но, как всякий человек, нашедший себя, он смотрел теперь на людей и вещи вне прямой связи с собою. То, что его окружало, становилось миром, а не только проецированием вовне своей «самости», которую ему уже не приходилось искать или таить в обступившем его мироздании. Он начал жить в этом мире. Такое впечатление я вынес из первой моей поездки в Глион, а впрочем, также из его писем, покуда речь в них не заходила о фрау Юлике. Общение с ней, спутницей его прежней жизни, таило в себе наибольшую опасность поддаться старым страхам и пагубным сомнениям, сдать уже отвоеванные позиции, чего с ним теперь никогда не случалось при встречах с

111