Спускались ранние осенние сумерки, солнце светило мягко и нежно предвечерний час, описанный Штиллером в одном из его писем: «И когда, уважаемый друг, мы сидим в саду и довольно осеннего солнца, чтобы почувствовать себя счастливыми, когда снова созревает виноград и над озером висит металлическая дымка, а вершины гор резко очерчены и пестреют золотом деревьев на фоне средиземноморской синевы, когда озеро прочерчено блестящей дорожкой из ртути, а позже из сверкающей меди, а еще позже — из бронзы…» На сегодня со ртутью было уже покончено. Озеро перешло в свою медную стадию. Время от времени я оглядывался по сторонам: неизменно веселящиеся гномы, шале с башенкой, разросшийся бурьян, серая Афродита, пустой и замшелый, забитый бурой листвою бассейн, ржавые трубы, веранда стиля «модерн», плющ, фуникулер, кроваво-красный в свете вечернего солнца, — все казалось мне неправдоподобным. И сами они, Штиллер и фрау Юлика, выглядели в окружавшем их мире, как на маскараде, словно молчаливо доказывали нам, что в конечном счете любое платье — маскарадное, временное. Я в чем-то им позавидовал, восхитился ими. Ведь все, чем они по-настоящему владеют, это — солнце, его блестящее огромное отражение в зеркальной поверхности озера, их гончарня внизу в подвале, трудности человеческой жизни, да, пожалуй, еще и я, их беспомощный гость.
Пока мы не трогали фрау Юлику, все шло довольно гладко. Но Штиллеру вздумалось выяснить, признаю ли я воспитательную пользу ритмической гимнастики. Фрау Юлика отстаивала гимнастику без особого пыла, а Штиллер ратовал, чтобы она снова посвятила себя искусству, открыла бы в Лозанне собственную балетную школу. О практических трудностях он даже не заикнулся. Фрау Юлика заговорила неожиданно резко, Штиллера огорчило, что она ничего не хочет принять от него — ни подушки, ни запоздалой веры в ее призвание. Раздраженный, он встал и пошел за новой бутылкой…
— Рольф, — сказала она, едва мы остались одни. — Отговорите его — это невозможно! Он доведет меня до безумия своей идеей! Прошу вас, отговорите его.
Я попытался практически разобраться в его предложении, понять, чего он хочет от фрау Юлики, чего хочет она сама. Но фрау Юлика словно оглохла. Она явно сочла, что говорить со мной не имеет смысла. Снова откинувшись, она только покачала головой. Я молчал.
— Что он все время хочет от меня? — сказала она наконец усталым голосом. В ее глазах блеснули слезы, тонкие бледные пальцы судорожно впились в ручки кресла, так делаешь у зубного врача, чтобы не задрожать. Признаться, все ее поведение казалось мне несколько экзальтированным. Я понимал, что меня пытаются вовлечь в обсуждение наболевшего вопроса, чего я вовсе не хотел, тем более что я ничего не смыслил в балете.
— А здорово Штиллер провел меня своей «ferme vaudoise»? — сказал я.
Она не отозвалась.
— Зато расположена ваша ферма прелестно. У самого озера. Я очень люблю эти места!
Но она не слышала ни моей болтовни, ни моего желания перейти от болтовни к настоящему разговору.
— Отговорите его! Прошу вас! — вновь попросила она все тем же взволнованным голосом. — Неужели вы тоже воображаете… — Теперь она боролась и со мной, сопротивлялась резко, страстно, но потом из вежливости перешла на более мягкий тон. — Ничего не получится! Верьте мне! Не получится! — и без паузы: — Ведь он ничего не знает… — Чего он не знает? спросил я. — Что вы хотите этим сказать? — Не спрашивайте, — попросила она, стремительно приподнялась, села и взяла новую сигарету. Я протянул зажигалку. — Мне не нужно столько курить, — сказала она не то испуганно, не то с раздражением, как будто я принуждал ее курить. Так или иначе, зажигалкой она не воспользовалась и спасибо мне не сказала. — Он ничего не знает, не должен знать!.. — сказала она как бы про себя. — Я была у врача… — Вероятно, фрау Юлика не хотела говорить об этом и теперь раскаивалась, что заговорила. Я молча ждал продолжения. — Все левое легкое, — сказала она. — Его надо отнять. И как можно скорей. Я пока не хочу, чтобы он знал. — Ее внезапное спокойствие или самообладание заставило меня сперва думать, что бедная женщина не знает, о чем говорит. Но потом она употребила не оставлявший сомнений медицинский термин, очевидно, подсказанный ей не врачом, а собственным разумом. Ее безропотность сразила меня, я уставился в землю, будто искал чего-то на гравии, не смел взглянуть ей в лицо, боясь выдать обуревавшие меня мысли. — Да, — сухо сказала она, вот как обстоят дела. — В тон ей я сухо спросил: — А когда назначена операция? — Как можно скорей, — повторила она. — Когда я перестану бояться… Не знаю…
Вскоре явился Штиллер с новой бутылкой.
— Подымусь в Глион, — сказал он, — и куплю винограду!
— Отговорите его, внушите ему, — повторила фрау Юлика, когда он ушел, словно речь все еще шла о балетной школе.
Ее лицо в рамке девичьих волос было неподвижно. Кажется, я никогда не видел человека столь одинокого, как эта женщина. Между ее отчаянием и остальным миром стояла непроницаемая стена — не героической сдержанности, а скорее, полной уверенности в том, что все равно ее не услышат; она была проникнута неопровержимым убеждением, что и самый близкий ей человек слышит только себя. Хотелось спросить: «Разве вас никогда не любили? Разве вы никого не любили?» Но я, само собой, подавил в себе это желание. Невольно я представил себе ее ребенком. Может быть, причиной всему то, что она росла сиротой? Я ждал с минуты на минуту, что она опять заговорит, и потому молчал, прислушиваясь к ее равномерному, глухому дыханию. Что с нею сталось? Не верилось, чтобы человек мог быть таким от рождения, таким безмолвным и скованным, даже перед лицом вопиющей беды. Кто сделал ее такой? Штиллер отсутствовал уже четверть часа, пройдет еще четверть часа, и он вернется.