— Ты заставляешь меня невесть что болтать, повторять то, что ты и без меня знаешь…
Штиллер не спал, ведь он стоял на ногах, руки в карманах брюк, и глаза его были открыты, хотя пустые и неподвижные.
— Штиллер, — сказал я. — Ты любишь ее!
Казалось, он вообще ничего не слышит.
— Скажи мне, когда захочешь остаться один, — попросил я.
Тепло, шедшее из камина, разморило меня; я вдруг почувствовал, как сильно устал, и подавил зевок.
— Наверно, уже очень поздно? — осведомился Штиллер. Было около двух часов ночи. — Она ждала! — сказал он. — Она ждала! А я как будто не ждал?! Я-то ждал с первой нашей прогулки. Ждал единого слова понимания, радости, ждал любого, малейшего знака с ее стороны!.. Все эти годы ждал! Я ее унижал, видишь ли! А она меня — нет?
— Никто этого не утверждает, — возразил я. Теперь он смотрел на меня пронзительно, буравящим взглядом.
— Рольф, — заявил он. — Она хочет умереть. — Он покивал головой. — Да, да, это так!
Пять или десять минут он был глух ко всем моим доводам и возражениям. Его как бы не было. Но, рыгнув, каждый раз бормотал: «Прошу прощения!»
— Ты действительно добьешься того, что будет поздно, Штиллер! — сказал я. — Она лежит в больнице, а ты опять сводишь с ней счеты.
Он угрюмо смотрел перед собой, я схватил его за локоть, потряс.
— Я знаю, — сказал он, — что я смешон.
— Ты с многим справился, Штиллер, многого достиг, не думай, что ты смешон. Ты сам не веришь тому, что только что сказал… Никто не умирает назло или в угоду другому! Ты переоцениваешь свое значение. Значение для Юлики, хочу я сказать. Ты нужен ей меньше, чем тебе бы хотелось…. Штиллер! — крикнул я, потому что он, как бы под прикрытием опьянения, снова ушел в себя. — Почему ты вдруг испугался, что она умрет?
— Так, значит, я переоцениваю свое значение, Рольф?
— Да, — подтвердил я. — Ты никогда не был главным, не был всем в ее жизни. Хотя, по-моему, с самого начала это вообразил. Вообразил себя ее спасителем, творцом, хозяином, хотел дать ей жизнь и радость! Да, именно так ты ее любил, правда, сам истекая кровью. Да, да! А теперь боишься, что она вдруг исчезнет, выйдет из подчинения, не сделавшись такой, как было угодно тебе. Незавершенный шедевр!..
Штиллер подошел к окну и распахнул его.
— Тебе дурно? — спросил я. — Сядь-ка лучше!
Он отвернулся и вытер лоб носовым платком.
— Говори еще! — попросил он.
— Я принесу тебе воды, — сказал я и положил кочергу, чтобы встать.
— Она тебе писала?
— Одно-единственное письмо, — поспешил я ответить. — А что?
Он снова вытер лоб.
— Впрочем, все равно.
— Я вовсе не хочу сказать, что знаю твою жену лучше, чем ты. Мы совершенно чужие люди, мы так мало общались. И ее письмо было очень коротким.
Он печально кивнул.
— Ты ее понимаешь правильно, я рад за нее. — И потом: — Мне худо, меня мутит. Извини…
Но он остался, где был, не вышел из комнаты, он сильно побледнел, и по глазам его было видно, что теперь для него существует только один вопрос: «Она умрет?» Он всеми силами старался отвлечься и, мне казалось, был рад, когда я начинал говорить.
— Ты хотел что-то сказать? — спросил он. Но я не мог вспомнить, на чем мы остановились, и сказал просто, чтобы поддержать разговор. — Да, кстати, я прочитал твои записки. — Сожги их! — Чем это тебе поможет? — возразил я. Ведь ты писал их именно для того… словом, писал потому, что боролся за эту женщину. В одном я ее хорошо понимаю. Кому, скажи на милость, придет в голову спрашивать своего спасителя, как чувствует себя сам спаситель?! Она привыкла, успела привыкнуть за столько лет, что ты не нуждаешься в сочувствии, хочешь быть только спасителем. — Штиллер улыбнулся. — Зачем ты говоришь намеками, скажи лучше прямо! — Я не понял его, не понял его неопределенной улыбки. Я вдруг заметил, что его бьет озноб, он дрожал всем телом. — Тебя знобит? — Пустяки, — сказал он, — пройдет, идиотское пьянство! — Я подвел его к креслу с высокой спинкой, он сел, положил голову на спинку, а я тем временем захлопнул окно. — Может быть, тебе лучше будет в постели? — Он покачал головой. Я сунул буковую корягу в тлеющие угли. — Что мне делать? — спросил он, закрывая лицо руками. — Что?! Я не могу еще раз переродиться, да и не хочу! Рольф!.. В чем я провинился? Скажи мне. Я не знаю. Что я сделал такого, скажи мне. Ведь я идиот. Скажи!
— Я прочел твои записки, — снова сказал я. — Судя по ним, ты знаешь вполне достаточно. — Он опустил руки, открыл лицо. — Если бы знание решало дело! — сказал он я долго сидел не шевелясь, упершись локтями в колени. Помнишь прошлую осень? Наш вечер втроем. Ничего особенного, скажешь ты. Но для меня это был праздник… За всю зиму у нас не было больше такого вечера, у меня с ней. Так и сидим, она там, я здесь. Я околеваю, ей хоть бы что! Почему ты знаешь, Штиллер, что ей «хоть бы что»?! — Почему же она не кричит?! — спросил он. — Я гордец, я высокомерный гордец? Хорошо. А она? Она, видишь ли, ждала, когда я образумлюсь. Сколько лет можно ждать! Два года, десять, пятнадцать! Не имеет значения. Все равно! А теперь она изнемогла, рухнула. Я ее уничтожил, погубил, понимаешь ли? А она меня нет? — Кто тебя обвиняет? — Она, — ответил он, усмехнувшись, и снова прислонил голову к деревянной спинке кресла. — Я унижал ее! А она меня нет? — Штиллер, — сказал я, — теперь не надо себя мучить. Чего ты ждал после всего, что было? Что она упадет перед тобой на колени? — Он молчал. Голова его все так же лежала на спинке кресла, взгляд был устремлен на потолок. — Я верю тебе, Штиллер, верю, что иногда ты готов на все, на все, что угодно. Но потом ты снова заходишься от ярости, безнадежности, от сожаления к себе. Потому что ждешь благодати от Юлики, от человеческого существа… Разве не так, Штиллер?! Но твое поклонение необоснованно. — Я ненавижу ее, — сказал он, словно говоря сам с собой. — Иногда я ее ненавижу. — А потом: — Что мне за прок от ее слов, от того, что она говорит другим? Ведь это я, я ожидаю ее! Я, а не мудрый друг, не почтенная тетушка! Я, Рольф, жду, чтоб она подала мне знак. — Мне показалось, что ярость дает ему облегчение. — Почему вы не развелись? — спросил я его. — Ведь многие это делают, если брак не ладится, если ничего не получается. Так почему ж ты вернулся? Потому что любишь ее. И еще потому, что особенно трудно переменить свою жизнь, когда все идет вкривь и вкось, когда вкривь и вкось идет твоя единожды данная тебе жизнь… — Штиллер хотел было перебить меня; я замолчал, но молчал и он… Право, не знаю, — сказал я, — что же ты сам понимаешь под своей виной. Во всяком случае, ты научился не приписывать ее окружающим. Ты считаешь, что мог ее избежать? По-твоему, вина — это сумма наших ошибок, которых можно было не совершить? Ты думаешь так, да? Я лично думаю, что вина — нечто иное. Вина в нас самих. — Он перебил меня. — Почему я вернулся? Ты такого не испытал! Идиотизм, сплошной идиотизм, тупое упрямство! Постарайся понять. Полжизни простоять перед закрытой дверью без всякого толку, как я простоял перед этой женщиной… боже! Великий бог! Попробуй-ка уйди потом! Забудь ее, эту дверь, в которую не достучался за десять лет! Сдайся!.. Уйди… Ты говоришь — любовь? Нет, я просто не мог забыть ее. Не мог забыть, и все! Как нельзя забыть поражения. Почему я вернулся? Из упрямства, мой милый, просто это затягивало, как водка. Эх ты, со своими благородными взглядами! Сходи в казино, погляди, как они продолжают играть, когда не везет, все время ставят еще. Так и я. Потому что есть такая черта, за которой уже нельзя, не имеет смысла сдаваться. Наперекор всему! Из ревности! Одержав победу над женщиной, ты можешь ее утратить. Пусть достанется другому! Но если ты сам не победил, не нашел, не заполнил ее собой?! Попробуй тогда забудь такую дверь, дай другому войти в нее, а сам ступай прочь! Ты прав: почему мы не развелись в свое время? Потому что я трус. — Штиллер хотел рассмеяться. — Ты говоришь то же самое, только другими словами, — возразил я. — Но я не считаю это трусостью. — Считаешь самопожертвованием, да? Гибель обоих в результате взаимного самопожертвования! — Конечно, в некоторых случаях следует, даже необходимо развестись, — сказал я, — и если тогда не разводишься, это пассивность и трусость. Сколь многим парам я желаю развода, и чем скорее, тем лучше, если все было тол