Он поставил коньяк на низенький столик, и мы посмотрели друг на друга. Смутной, неопределенной улыбки на его лице не было.
— Молиться! Легко сказать! — только и пробормотал он, и наступило долгое, ничем не прерываемое молчание.
Позже, гораздо позже я часто думал о том, как я должен был вести себя той ночью, неожиданно оказавшись перед задачей, которая не под силу даже самому лучшему другу. Когда Штиллер вышел во двор облегчиться, я остался стоять в растерянности. Я чувствовал, что напрасно силился убедить его, мои слова не имели для него никакого значения, я высказал свои личные взгляды, и только. Правда, я по-дружески возражал ему, выдержал трудное испытание, от таких испытаний уклоняются самые испытанные друзья… Я налил себе коньяку, и когда минут через десять вернулся Штиллер, — к сожалению, он наткнулся в холле на какую-то мебель и произвел ужасающий шум, — он застал меня с пустой рюмкой в руке.
— Как дела? — спросил я его. Штиллер только кивнул; как видно, его вырвало и он вымыл лицо. Но глаза были воспалены, лицо зеленое.
— Который теперь, собственно, час? — осведомился он, упершись руками в ларь, на котором сидел. — Ты прав, так напиваться — идиотство! — О нашем незаконченном разговоре он, очевидно, не хотел вспоминать. Но, перед тем как расстаться и пойти спать, необходимо было закончить беседу дружеским штампом, чем-нибудь вроде «утро вечера мудреней». Пробило половину третьего. Конечно, мы оба подумали о том, как течет время в больнице. Там, а не здесь это было важно. Я невольно представил себе палату, ночную сиделку у белой постели. Она сидит, считает пульс Юлики и, будем надеяться, не вызывает врача, — впервые страх охватил и меня. Я вдруг увидел телефон на ларе каждую минуту он мог зазвонить, я готов был к худшему. Теперь я припомнил, что Штиллеру отказали в вечернем свидании.
— О чем ты думаешь? — спросил он. Надо было ответить ему: «Хватит, Штиллер, будь благоразумен, пусть тебе больше не мерещатся призраки. Ты любишь ее, ты начал ее любить, и Юлика еще не умерла, еще ничего не потеряно…» Я немного стыдился этих сентенций, но именно они, как видно, успокаивали Штиллера.
— Есть у тебя хоть одна сигарета? — спросил он, только бы не идти спать, только бы не оставаться одному. Я был в пижаме, у меня не было сигарет. — Наверное, твоя жена не смогла заснуть, — сказал он. — Я любил твою жену. Люблю и теперь, — добавил он, как бы щеголяя откровенностью. Впрочем, ты это знаешь… — Он делал все более и более длинные паузы. — Да ну их, пусть… — бормотал он, когда я стал убирать пустые бутылки, чтобы Штиллер о них не споткнулся и они вновь не загрохотали. — Или ты думаешь, что я никогда никого не любил? Вообще не любил? — Лицо Штиллера теперь еще больше осунулось. — Черт! Сна ни в одном глазу! — Похоже было, что его снова мутит. — Тебе надо поспать, — сказал я. — Завтра в девять ты ее увидишь. Сигареты, его синие «Галуа», лежали на ковре возле кресла. — Большое спасибо, — сказал Штиллер, когда я протянул ему пачку. Он сунул в рот сигарету, но, хотя я поднес ему горящую спичку, снова вынул ее. — Да, завтра в девять утра я ее увижу!.. — Тут он закурил и затянулся так, словно дым был его пищей. — Ты веришь, что она не умрет? — Я имел неосторожность сказать: Пока телефон молчит, бояться нечего! — Сказанного не вернешь! Нелепое мое замечание прибавило лишний, вещественно-зримый повод для страхов. Теперь он неотступно смотрел на черный аппарат. Поэтому я продолжал: — Ко всему надо быть готовым. Наступит день, умрет и Юлика. Как мы все. Ты должен быть готов и к этому! — Штиллер молча курил. О чем он думает сейчас, я не мог догадаться. Наконец он бросил сигарету в камин, вернее, куда-то рядом с камином, как видно, окончательно собравшись пойти спать. Я продрог; огонь в камине догорал, дров больше не было. — Хорошо все же, — сказал я, снова впадая в докторально-назидательный тон, — что мы с тобой потолковали. Штиллер, кивнул, но как-то неуверенно. Он все так же сидел на ларе, упершись в него руками, словно набираясь сил, чтобы встать. — В сущности говоря, Рольф, я на том же самом месте, с которого начал два года назад, — не продвинулся ни на шаг! Еще два потерянных года! Не хочу надоедать тебе, Рольф, — он заметил, что я озяб и дрожу, — но знаешь, ведь все могло получиться и без всякого чуда, уж поверь мне, могло получиться и у меня и у нее, хотя, бы мы с ней и не переменились. Не тогда, не раньше, а теперь, два года назад, здесь… — Штиллер не хотел плакать, крепился, встал. — Сегодня утром, в больнице… — начал он. — Ах, нет, это было вчера… — Слезы лились по его неплачущему лицу, он силился что-то сказать. — Могло получиться! повторил он, но больше не мог говорить. — И получится! — сказал я. — Должно получиться!
Странно: некоторое время мы оба делали вид, будто Штиллер не плачет. Он стоял посреди комнаты, руки в карманах, не в силах сказать ни слова. Я видел его спину. Лица не видел, но знал, что он плачет, и говорил о его «Записках», только бы не оставаться немым наблюдателем. — Во всяком случае, сказал я, — основное ты узнал, Штиллер. Узнал, что, если даже человек пускает себе пулю в лоб, это еще ничего не решает. Как дается такое знание, — необъяснимо. Но ты обрел его. Быть может, твое представление о вере несостоятельно, вздорно. Ты полагаешь, что вера делает человека неуязвимым, мудрым и т. д. А ты по-прежнему не уверен в себе, слаб, уязвим и не веришь в то, что ты уверовал. Разве не так? Ты не можешь представить себе бога и потому воображаешь, что он тебе не явил себя… — Штиллер был рад, что я не молчу. — Насколько я знаю твою жизнь, Штиллер, ты не раз бросал все, потому что чувствовал себя неуверенно. Конечно, ты не носитель истины. Ты человек, не более того; но ты всегда был готов отречься от мнимой истины, в которой разуверился. А разве это не значит, что ты веруешь в истину, в то, что все минется, одна только правда останется, ее не убить, ибо она сама жизнь. — Стоячие часы в холле засипели, как всякий раз перед боем: было три часа ночи. — Твои записки меня удивили, — начал я снова, лишь бы только не молчать. — Ты все время стремишься смиренно «принять себя», но о том, чтобы принять господа — ни полслова. Теперь ты видишь, что так нельзя. Только он один может научить тебя самоприятию… Ты говоришь, что не можешь молиться, и даже пишешь об этом, цепляешься за свою слабость, выдаешь ее за свою натуру, хотя знаешь, что это всего только слабость, и все из упрямства, только потому, что у тебя нет сил. Разве это не так? — Конечно, он не ответил мне. — Ты ждешь внезапного озарения, половинчатость тебя не устраивает. Тебе не нравится, что и веру надо вымаливать, ты боишься, что этот бог всего лишь твоя выдумка. — Я говорил еще долго, но наконец замолчал. Как сказано, я не рассчитывал, что Штиллер будет слушать меня, говорил, только чтобы не быть немым свидетелем его плача. Он же думал о чем-то своем.