Работа у нее, как сказано, была скучной. Она сидела в помещении без дневного света и через неделю решила, что не сможет этого вынести, что это противоестественно, — не знаешь, дождь на дворе или сияет солнце, день сейчас или ночь, в комнату не проникает ни дуновенье ветерка, ни воздух, пахнущий грозой, и людьми, и листвою или хотя бы мокрым асфальтом, когда он омыт дождем; ужаснее всего было, что страдала только она одна, задыхаясь от их пресловутого air-condition. Прекрасно сознавая, что в любом другом офисе будет не лучше, Сибилла приходила в отчаяние. Оставалось одно трудиться с горя еще усерднее. Это оценили, и через полгода, когда она захотела уволиться, ее попросили остаться, удвоили жалованье. Теперь она могла себе позволить снять другую, более приветливую квартиру — две комнаты на Риверсайд-Драйв с «садом на крыше», откуда открывался вид на широкий Гудзон. Здесь, на восемнадцатом этаже, она была счастлива. Ганнес и Сибилла грелись на солнышке под защитой красного брандмауэра, видели много неба, видели даже кусочек земли — лес. А на востоке — море. Ганнес научился различать в туманной дали, швартуется ли «Иль-де-Франс» или «Куин Мэри». А вечерами, когда смеркалось, перед их окнами повисала световая гирлянда Вашингтонского моста. Здесь Сибилла прожила около двух лет. Все реже думала она о возвращении в Швейцарию. Америка (говорит Сибилла) ей нравилась, хотя и не восхищала ее: Сибилле было легко на чужбине. Настоящую Америку, Запад, она, правда, не знала. Ей очень хотелось съездить на западное побережье, познакомиться с Аризоной, Техасом, с цветами Калифорнии, но она была служащей, другими словами, могла жить, и даже прилично, но только пока стучала на машинке: радиус ее свободы в «уик-энд» не должен был превышать ста миль. Она любила Нью-Йорк. Первое время ей казалось, что кет ничего проще и легче, чем общаться с американцами. Все были так прямодушны, благожелательны, от друзей не было отбоя, так, по крайней мере, ей казалось. И еще ей нравилось, что ее оставляют в покое, не тревожат как женщину; да, высадившись в Америке, она как бы перестала быть женщиной, все относились к ней очень мило, но чувствовала она себя существом среднего рода. После того, что она пережила, это было блаженством, особенно поначалу. Да и потом (так она утверждает) Сибилла не испытывала влечения к мужчинам, к американцам и подавно; у нее были друзья, вернее сказать: friends. Почти у всех у них были машины, а это немаловажно, особенно летом, когда в Нью-Йорке так жарко. Правда, со временем ей стало недоставать чего-то неуловимого, чего-то, что присутствует в атмосфере даже в Швейцарии. Трудно определить, чего именно. Все наперебой хвалили новое весеннее платье Сибиллы, ее цветущий вид, ее сына; в Швейцарии не позволяют себе таких щедрых похвал. И все же Сибилла вдруг говорила себе: «Полно, да видят ли они то, что хвалят!» Странно, но именно здесь (говорит Сибилла), где эротика подавляет своим однообразием, Сибилла поняла, как многогранна любовная игра. Уходя из ресторана, уходя из подземки, уходя из гостиной, Сибилла знала, что ни один мужчина не станет сожалеть об ее уходе на тот чистый и нежный лад, который окрыляет мужчину и женщину, даже если они не ищут новой встречи. На улице никто не провожал ее бесцельно восхищенным взглядом, и в разговорах не присутствовало волнующее сознание, что человечество состоит из двух разных полов. Приятельские отношения, очень милые, но не одухотворенные тончайшими нюансами, искусством игры, волшебством, угрозой, волнующей опасностью живых и сложных отношений. Все здесь было плоско, не бездушно, упаси бог, нет, в Америке полным-полно умных людей, образованных людей, но все пресно, прямолинейно, лишено дразнящей прелести предвкушения. Сибилле иногда казалось, что как женщина она спрятана под шапкой-невидимкой, никто ее не видел, только слышали, что она говорит, правда, все находят ее речи веселыми, интересными, но все происходит в безвоздушном пространстве. О «сексуальных проблемах» они рассуждают с непринужденной осведомленностью евнухов, не знающих, о чем они толкуют. Разница между сексом и любовью здесь никому не понятна. А когда такой ущербностью похваляются, выдают ее за признак здоровья, это уже не весело, это скучно. А чего только нет в Нью-Йорке! Взять хотя бы концерты! Здесь стыдно скучать. Но жизнь повседневная, будничная — закупки, обеды в drug store, езда в автобусах, ожидание на стоянках, неотъемлемые атрибуты, забирающие девять десятых вашего дня, — до чего же все прозаично, тускло! Иногда она отправлялась в итальянский квартал — как она говорила, за овощами, но на самом деле стремясь увидеть хоть что-нибудь другое. Может быть, причина крылась в ней самой? Примерно через полгода Сибилла с горечью решила, что все в ней разочаровались. Ее книжечка пестрела телефонными номерами, но Сибилла никому больше не отваживалась звонить. Чем разочаровала она своих друзей? Этого она не знала, да так никогда и не узнала. Она была очень удручена. А между тем — это особенно смущало ее — по виду все оставалось как было, точно как было. «Хелло, Сибилла!» — при случайной встрече звучало, как прежде, — ни признака разочарования! Все эти открытые, прямодушные люди, видимо, и не ждали ничего иного от человеческих отношений, ведь эти дружественные отношения ни к чему развивать, углублять. Сибиллу это печалило: через двадцать минут ты сближаешься с человеком и через полгода, через много лет к этой близости ничего не прибавляется. Все всегда ограничено милыми пожеланиями. Люди дружат потому, что это не лишено приятности, а для всего прочего имеются психиатры, нечто вроде механиков, обслуживающих гаражи внутренней жизни и чувств, на случай, если обнаружишь поломку, пробоину, которую сам залатать не можешь. Друзей не положено отягощать печальными историями, грустным выражением лица. Да и не стоит. Все равно за душой у них не найдется ничего, кроме стандартного, ни к чему не обязывающего оптимизма. Уж лучше полежать на солнышке в своем маленьком саду на крыше. И все же, хоть и нелегко было примириться с приветливым равнодушием американцев, Сибилла не помышляла о возвращении в Швейцарию… Они переписывались все реже и реже, затем наступило длительное молчание с обеих сторон, грозившее стать окончательным, как вдруг Рольф, ее муж, однажды днем позвонил ей в контору. — Где ты? — спросила она. — Здесь, ответил Рольф. — На аэродроме Ла-Гардиа, Только что прилетел. Где мы увидимся? — Ему пришлось прождать до пяти часов, не могла же она просто убежать со службы — только к шести Сибилла, американская секретарша, появилась в холле отеля «Лобби». — Как живешь? спросили они друг друга. — Спасибо, — ответили оба. Она повела его через Таймс-сквер. — Ты надолго сюда? — Но, конечно, в этой толчее говорить было невозможно. Тогда она повела Рольфа — ошеломленного пришельца — на Рокфеллеровскую башню, чтоб сразу показать ему, что собой представляет Нью-Йорк. — Ты приехал по делам? — спросила она и тотчас поправилась: — Я имею в виду — по служебным? — Они сидели в знаменитом баре «Рэйнбау», заказав что-то из приличия. — Нет, — сказал Рольф. — Я приехал ради тебя. Ради нас… — Оба нашли, что переменились мало, только слегка постарели. Сибилла показала последние снимки Ганнеса. — Уже не kid, а настоящий guy! — Но Рольф перебил ее, не дослушав рассказа о Ганнесе. — Я приехал, сказал он, — спросить тебя… то есть… ну, словом, разойдемся мы или будем жить вместе? Но уже окончательно.