Штиллер - Страница 86


К оглавлению

86

Он неправильно толкует мой взгляд, думает, что я хочу взять под защиту его предшественника. С ватой, кляммером и слюноотсосом в открытом рту возражать трудно, — приходится выслушать несколько поучительных замечаний о новейших достижениях стоматологии. Молодой человек унаследовал практику и пациентов своего покойного дяди, но не намерен наследовать ошибки прошлого поколения, то же, что он видит у меня во рту, — можно сказать, сплошная ошибка! Мне остается молящим взглядом просить молодого человека не рассматривать мои коронки как творчество покойного дяди, а мои зубы — как зубы без вести пропавшего Штиллера.

— Сестра, — зовет он. — Прошу вас, дайте еще разок рентгеновские снимки господина Штиллера!

Всем этим, как сказано, я обязан своему защитнику. Никто мне не верит… Когда пинцет дантиста касается определенной точки, у меня из глаз непроизвольно выкатываются две-три слезинки, и я никак не пойму, зачем он все снова и снова долбит эту точку. Наконец он говорит:

— Да, зуб живой!

Молодой человек не может постичь, почему мой левый нижний резец все еще жив и, с моей точки зрения, достаточно чувствителен, хотя, судя по рентгеновскому снимку из картотеки предшественника (мне показывают на снимке левый нижний резец пропавшего без вести Штиллера), он выглядит мертвым зубом.

— Странно, — бормочет он, — очень странно! — Потом вызывает сестру: Вы уверены, что это действительно снимок господина Штиллера?

— Так здесь написано.

Добросовестность не дает ему покоя, он снова сравнивает зуб за зубом с рентгеновским снимком, причем выясняется, что у Штиллера, исчезнувшего пациента его покойного дяди, восьмой правый верхний был в превосходном состоянии, а у меня вместо него дырка! Что сделал я с восьмым правым верхним (штиллеровским) зубом? Пожимаю плечами. Нельзя допрашивать человека с ватой, кляммером и слюноотсосом во рту. Наконец рентгеновский снимок уносят, и молодой дантист берется за бормашину. Через полчаса, когда у меня наконец вынули кляммер и я уже полощу рот, я не испытываю ни малейшего желания продолжить дискуссию. Только прошу анальгину. Кнобель сидит в приемной. Серая тюремная машина ждет в аллее под акациями. Шоферам приказано тактично выбирать место стоянки. Но так как аллея граничит со школьной, площадкой, а там как раз большая перемена, нас с Кнобелем, по пути к машине, сразу окружает толпа школьников. Один карапуз робко спрашивает, вор ли я, а девчушка, в радостном возбуждении, кричит: «Господин, учитель, господин учитель, смотрите, преступник!» На прощанье машу рукой из маленького решетчатого окошечка. Не машут в ответ только учителя.

P. S. Может быть, говорю я себе, следует защищаться, когда тебя принимают за другого, может быть, не следовало разрешать сестре регистрировать меня как Штиллера: сизифов труд! А потом думаю: вполне достаточно, если одна только Юлика не будет принимать меня за другого.

Мексика.

Не знаю, что заставляет меня вспомнить день поминовения в Ханицио. Ночь, матери-индианки, прикорнувшие на могилах (так они сидят всю ночь), в праздничных одеждах, волосы у них убраны старательно, как на свадьбу, и можно подумать, что здесь вообще ничего не происходит. Кладбище — площадка, нависающая над черным озером, — окружено круто вздымающимися скалами, кладбище, на котором нет ни единой могильной плиты: каждый в деревне и без того знает, где лежат его близкие, где рано или поздно будет лежать он сам. Там расставляют свечи по числу усопших — три, или семь, или двадцать свечей, а рядом тарелки с разными яствами, покрытые чистым платочком, и еще удивительное сооружение, которое они украшают так же любовно, как мы рождественскую елку, — бамбуковая подставка, а на ней — всевозможные печенья, цветы, плоды, пестрые сласти. Запахами этих яств — а запахи сущность бытия — усопшие будут питаться всю ночь; в этом смысл обряда. На кладбище ночью приходят только женщины и дети, мужчины молятся в церкви. Женщины ведут себя спокойно и деловито, располагаются, как на долгий привал, накидывают на голову шаль, и оба под той же шалью — женщина и ребенок кажутся одним существом. Свечи, расставленные между живыми и мертвыми, мигают на холодном ветру, час за часом, покуда месяц не подымется над темными скалами и, описав плавную дугу, снова не зайдет за них. Больше ничего не происходит. Иногда издали слышен относимый ветром звон колокола, иногда лай собаки на луну — вот и все. Плакать здесь не плачут, говорят мало, только самое необходимое, но не шепотом, какой слышишь на наших кладбищах, — не стараются создать настроение. Тишина, которой подчиняются и дети. Час за часом глядят они на мигающую свечу или в пустую ночь над озером, но это не благоговение, не прочувствованность в нашем понимании слова, дурном или хорошем. Просто тишина. Перед лицом жизни и смерти говорить не о чем. Некоторые женщины даже дремлют, пока их покойник, отец, муж или сын, беззвучно насыщается запахами — сущностью бытия. К полуночи приходят последние; до рассвета никто не оставит могил. Тысячами огоньков мигают души усопших. Озябший ребенок зловеще кашляет, словно торопясь присоединиться к мертвым, получает маленький задаток из сластей, предназначенных мертвым. Все эти люди удивительно терпеливы. Ведь холодно, очень холодно в ночь на первое ноября. Маленькая девочка — ее мать задремала — играет со свечой, подставляет руки под теплые оплывающие капли, покуда свеча не гаснет, потом зажигает ее снова. А когда повеет ветер, одуряюще пахнет цветами: женщины ощипывают желтые цветы, разбрасывают лепестки по могилам — деловито, сноровисто, точно шинкуют овощи, без небрежения, но и без широковещательных жестов, без подчеркнутого настроения и актерской выразительности, без символического подтекста. Здесь вообще ничего не подразумевают, здесь просто делают… И кажется, что тишина становится еще тише. Месяц скрылся, холод стал нестерпим. Ничего не происходит. Женщины не падают на колени, они сидят на земле, рядом с могилой, чтобы души умерших, восстав, могли войти в их лоно. Вот и все, пока не наступит рассвет. Ночь тихого ожидания, дань неизбежному — «Смерть для жизни новой…».

86