Беседа с моим другом прокурором о Штиллере. «Чрезмерные требования к себе губят большинство человеческих жизней!» — говорит он и поясняет приблизительно так: за последние столетия сознание человека изменилось очень сильно, мир его чувств значительно меньше. Отсюда разрыв между нашим интеллектуальным и эмоциональным уровнем! У большинства из нас имеется свой отрез телесного цвета, — иными словами, чувства, которых при нашем уровне интеллекта мы предпочли бы не иметь. Существуют два выхода, и оба никуда не ведут: либо мы, насколько возможно, подавляем наши примитивные, недостойные эмоции, рискуя при этом и вовсе убить мир своих чувств, либо называем недостойные чувства другими именами — налепляем на них фальшивый ярлык, угодный нашему сознанию. Чем утонченнее, чем изощреннее наше сознание, тем многочисленнее, тем благороднее лазейки, которые мы изыскиваем, тем остроумнее самообман. Это всю жизнь может служить развлечением, но все равно не даст ничего, кроме разлада с собой. Например, недостаток мужества, то, что тебе случалось оказываться на коленях, можно с легкостью истолковать как разумное поведение, а страх перед самоосуществлением — как самоотверженность и так далее. Большинство из нас отлично знает, какие чувства полагается или, вернее, не полагается испытывать в той или иной ситуации, но при всем желании мы не можем определить свои настоящие чувства. Нехорошее это состояние. Классический его симптом — сарказм. Завышенные требования к себе обязательно приводят к необоснованным угрызениям совести. Один ставит себе в укор, что он не гений, другой, что, несмотря на все старания, не стал святым. Штиллер мучился из-за того, что не сумел сделаться настоящим бойцом в Испании… Удивительно, что только не представляется нам совестью, если мы непомерно требовательны к себе и в разладе с собою. Внутренний голос, пресловутый внутренний голос часто оказывается кокетничающим голосом ложного «я», оно не терпит, чтобы я наконец сдался, понял, что в самом деле представляю собой, и пытается коварными уловками суетности, а в крайнем случае даже фальшивыми откровениями небес, приковать меня к смертоубийственным, завышенным требованиям к самому себе. Сознавая свои поражения, мы, однако, не понимаем их как сигналы, как симптомы неправильного устремления, уводящего нас прочь от себя. Странным образом наше тщеславие направлено не на сближение с собой, а на дальнейший разрыв.
Потом мы рассуждаем об известной строфе — «Кто хочет невозможного — мне мил!» — и, хотя не можем вспомнить, где именно во второй части «Фауста» сказаны эти роковые слова, единодушно решаем, что они могли быть произнесены лишь демоническим персонажем. Ведь этот призыв к внутреннему разладу не имеет ничего общего с действием, он говорит не о действии, лишь о желании. Ведь действие всегда предполагает сознание реальных возможностей.
— Я не считаю Штиллера исключением, — говорит мой прокурор, — его черты я нахожу в некоторых своих знакомых и в самом себе, хотя чрезмерная требовательность у разных людей проявляется по-разному… Многие знают себя, но немногие себя приемлют. Как часто наше самопознание сводится к скрупулезному и как можно более точному описанию своих слабостей, иными словами, к кокетству перед окружающими! Но даже подлинного самопознания, предпочитающего отмалчиваться и выражать себя лишь в поведении, недостаточно, оно только первый, правда, трудный и неизбежный, но отнюдь не решительный шаг. Самопознание как всю жизнь длящаяся меланхолия, как остроумное орудование былыми размышлениями встречается достаточно часто, и люди такого рода бывают милейшими застольными собеседник ками. Но что дает это им? Они вышли из фальшивой роли, и это, разумеется, уже кое-что, но это еще не ведет их назад, в жизнь.
Неверно, что самоприятие приходит с возрастом. Правда, с годами прежние устремления начинают казаться сомнительнее, мы легче, безболезненнее улыбаемся юношескому своему честолюбию, но и это еще далеко не самоприятие. С течением времени оно даже становится труднее.
Все больше вокруг людей моложе тебя, на которых ты глядишь с восхищением, все короче оставшийся тебе жизненный срок, и все легче покориться судьбе, ибо карьера, почетная карьера, все же сделана, но еще легче покоряется, кто ее не сделал, и утешает себя коварством окружающего мира, полагая, что он капризный гений. Нужна огромная жизнеутверждающая сила, чтобы себя приять! В требовании: люби ближнего, как самого себя, заключена предпосылка: человек себя любит и приемлет таким, каким он создан. Но и самоприятия еще недостаточно! Покуда я стараюсь убедить окружающий мир, что я есть я, и никто иной, я, страшась превратного толкования, волей-неволей остаюсь в плену этого страха. Без веры в абсолютную инстанцию (вне человека), без веры в то, что существует абсолютная реальность, нам, конечно, не достигнуть свободы, говорит мой прокурор.
P. S. Абсолютная инстанция? Абсолютная реальность? Почему он попросту не скажет «бог»? По-моему, он старательно избегает этого слова. Только со мной?
P. S. Сознавая, что я человек ничтожный, никчемный, я все же надеюсь, что это сознание уже сделало меня менее ничтожным. По чести говоря, я главным образом уповаю на бегство, на превращение. Никак не могу примириться с тем, что я ничтожен. Я продолжаю надеяться, что бог (если я приду к нему) превратит меня в человека более зрелого, глубокого, значительного — эта моя надежда, вероятно, и не позволяет богу явиться мне, иными словами, дать мне познать его. Мое conditio sine qua non: чтобы бог отрекся от меня, своего создания.