Штиллер - Страница 9


К оглавлению

9

― ШТИЛЛЕР ―
(роман, перевод Т. Исаевой)

ПЕТЕРУ ЗУРКАМПУ, ДОРОГОМУ ДРУГУ,

С БЛАГОДАРНОСТЬЮ

Часть первая
ТЮРЕМНЫЕ ЗАПИСКИ ШТИЛЛЕРА

Знай, потому так трудно выбрать самого себя, что в этом выборе абсолютная изоляция тождественна глубочайшей сопряженности, и последняя безусловно исключает всякую возможность стать чем-то другим, сотворить себя заново в виде чего-то другого.

…когда в нем пробуждается страсть к свободе (а она пробуждается в этом выборе и в этом выборе осуществляется), он выбирает самого себя и борется за то, чем овладел, как за высшее счастье, и это есть его высшее счастье.

Серен Кьеркегор, «Или — или»

Первая тетрадь

Я не Штиллер! Каждый день с тех пор, как меня посадили в эту тюрьму (о чем подробнее — ниже), я утверждаю и клянусь, что я не Штиллер, и требую виски, без чего отказываюсь давать какие-либо показания. Потому что без виски, как я в том убедился, я перестаю быть собой, могу поддаться любому «доброму влиянию», сыграть угодную им роль, хотя она и не имеет ко мне ни малейшего касательства. А в моем дурацком положении (они вбили себе в голову, будто я — без вести пропавший гражданин их городка!) главное — не дать себя околпачить, противостоять их вежливым попыткам втиснуть меня в чужую шкуру, быть неподкупным до грубости, ибо, повторяю, все дело в том, чтобы остаться человеком, которым я, к сожалению, являюсь в действительности. Вот почему, как только я слышу шаги у дверей моей камеры, я требую виски, пускай не первосортного, лишь бы сносного, говорил же им если я буду трезв, допрашивайте сколько угодно, все равно вы ничего не добьетесь, правды, во всяком случае! Не слушают! Сегодня они принесли мне эту тетрадь — множество чистых листков, потребовали, чтобы я описал свою жизнь! — как видно, ждут доказательства, что какая-то жизнь у меня была, причем иная, чем у их без вести пропавшего господина Штиллера.

— Будете писать просто правду! — сказал мой защитник. — Чистую правду, без прикрас. Когда чернила в ручке кончатся, вам их дадут по первому требованию.

Сегодня неделя со дня пощечины и ареста.

Я был пьян (согласно протоколу) и потому затрудняюсь последовательно описать ход событий.

— Следуйте за мной! — сказал таможенник.

— Пожалуйста, не затевайте историй, — сказал я, — поезд должен уйти с минуты на минуту…

— Уйдет, но без вас! — сказал таможенник.

Он стащил меня с подножки, и от этой наглости у меня пропала охота отвечать на его вопросы. Он держал в руках мой паспорт. Второй чиновник, штемпелевавший паспорта пассажиров, был еще в поезде. Я спросил:

— Разве паспорт у меня не в порядке?

Никакого ответа.

— Я только выполняю свою обязанность, — настойчиво твердил он. — Сами понимаете.

Не отвечая на мой вопрос, что именно у меня не в порядке, — речь как-никак шла об американском паспорте, с которым я объездил полсвета! — он еще раз повторил со своими швейцарскими интонациями:

— Следуйте за мной!

— Послушайте, сударь, — сказал я, — если вы не хотите получить оплеуху — не хватайте меня за рукав! Я этого не люблю!

— А ну-ка пошли!

Невзирая на мое вежливое, но достаточно ясное предупреждение, молодой таможенник высокомерным тоном неприкосновенного должностного лица заявил, что сейчас они покажут мне, кто я такой. Я дал ему оплеуху. Его темно-синяя фуражка зигзагом покатилась по перрону, и пока молодой таможенник — без шапки показавшийся мне куда симпатичнее, — не столько озлобленный, сколько вконец обалдевший, переводил дух, я мог бы беспрепятственно вскочить в поезд. Поезд как раз трогался, из окон высовывались, махали пассажиры, и одна дверь еще оставалась открытой. Право, не знаю, почему я не вскочил. Я мог выхватить паспорт из рук таможенника, потому что он, как сказано, просто замер, оцепенел, словно его душа отлетела вместе с фуражкой. Но как только фуражка остановилась, им овладела вполне понятная ярость. Вокруг столпились люди, я побежал, нагнулся, поднял темно-синюю фуражку с швейцарским крестом на кокарде и, слегка отряхнув ее, вручил владельцу. Уши у него были багровые. Странно, но теперь я покорно следовал за ним. Не прикасаясь ко мне, в этом не было надобности, в полном молчании он привел меня в железнодорожную полицию, где меня заставили дожидаться минут пятьдесят.

— Прошу садиться, — сказал инспектор.

Паспорт лежал на столе. Меня сразу поразил изменившийся тон — нарочитая вежливость показала мне, что часа проверки ему было достаточно, чтобы убедиться в моем американском гражданстве. Инспектор, как бы желая загладить невоспитанность таможенника, даже сам придвинул мне кресло.

— Вы говорите по-немецки, как я слышал, — сказал инспектор.

— Почему бы и нет? — спросил я.

— Прошу, — улыбаясь сказал он, — садитесь…

Я не сел.

— Я — немец, американец немецкого происхождения! — уточнил я.

Инспектор еще раз указал на кресло.

— Прошу, — сказал он и, помедлив, сел сам…

Не заговори я в поезде по-немецки, я был бы избавлен от неприятности. Но со мной вступил в беседу другой пассажир, швейцарец, и он же оказался очевидцем моей пощечины. Этот попутчик действовал мне на нервы с самого Парижа. Я не знаю его. Никогда не видел этого господина. В Париже он вошел в купе и разбудил меня, споткнувшись о мои ноги; затем, разместив свой багаж, протиснулся, извинившись по-французски, к окну и стал прощаться с провожавшей его дамой на швейцарском диалекте; как только поезд тронулся, я с досадой заметил, что он вглядывается в меня уж слишком пристально. Я укрылся за номером «Нью-йоркера», хотя успел изучить отдел юмора от доски до доски, все надеясь, что любопытства у моего попутчика поубавится. Он тоже принялся за газету, цюрихскую. По-французски мы договорились закрыть окно, и я старался не глядеть на быстро мелькавшие пейзажи, до того настойчиво и откровенно этот господин (возможно, милейший человек) ждал повода заговорить со мной; он тоже чувствовал себя неловко, и я предпочел уйти в вагон-ресторан, где просидел пять часов, перепробовав разные напитки. Когда мы подъезжали к границе, между Мюлузом и Базелем, пришлось возвратиться в купе. Швейцарец опять взглянул на меня так, словно давно меня знал. Не знаю, что именно побудило его заговорить со мной, наверно, гордое сознание, что теперь поезд идет по его родной земле.

9