А теперь? Теперь я думаю о фрау Юлике Штиллер — Чуди в Париже. Вижу ее в плотно облегающем черном костюме, который ей удивительно к лицу, в белой шапочке на рыжеватых волосах. В Париже теперь прохладно: она собиралась купить себе новое пальто. Я вижу ее (хотя совершенно не в курсе осенней моды этого сезона) в новом пальто, оно тоже удивительно к лицу ей. Быть может, я слишком легко влюбляюсь, но сейчас, находясь в этой камере, я испытываю к фрау Юлике Штиллер-Чуди нечто большее, чем влюбленность, я безнадежно подавлен и угнетен, фрау Юлика Штиллер-Чуди — моя последняя надежда и последняя ставка. Помимо медных волос, алебастровой кожи, зеленых или синеватых, а может быть, совсем прозрачных, но, во всяком случае, непозволительно красивых глаз, помимо всего, что видит в ней каждый, даже мой защитник, — она (в чем бы ни обвинял ее пропавший без вести Штиллер) великолепная женщина, любить ее нелегко, пожалуй, ее еще никто не любил, и она сама еще не любила. Должно быть, поэтому меня не пугает, что она принадлежала Штиллеру. Какое мне дело! Не стану торжественно утверждать: «Я люблю ее!» — но сказать: «Хотел бы ее любить!» — я вправе. И, предположив на минуту, что фрау Юлика Штиллер-Чуди перестанет считать меня своим пропавшим супругом, я посмею сказать себе: «Почему бы нет?» На днях она вернется, судя по краткому, сдержанному письмецу, вернется в парижском осеннем туалете по последней моде. Я признаюсь ей во всем, признаюсь, что не могу быть один, пытался, но не могу. Скажу ей откровенно и прямо, что мне ее не хватало. Это не будет преувеличением. А потом при первой возможности спрошу, думает ли она, что может меня полюбить. Ее улыбка, удивление, застывшее в подбритых бровях, не испугают меня, фрау Юлика Штиллер-Чуди такова. Осиротела она восемнадцати лет, четверть венгерской крови, три четверти германо-швейцарской, туберкулез (он в самом деле был у нее), потом брак с неврастеническим испанским бойцом — тоже нелегкое дело, ее искусство, бездетность и то, как она прошла через все — не без жалости к себе, разумеется, не без изящной надменности, не без норова, но всегда с высоко поднятой на хрупких плечах головой, — великолепно! А чуточка высокомерия (специфически женского, с оттенком «всепрощенья») тоже вполне простительна. На мой откровенный вопрос, думает ли она, что сможет меня полюбить, я не услышу в ответ девического: да. Для этого фрау Юлика Штиллер-Чуди слишком опытна, впрочем, я и сам человек бывалый, да и камера моя с койкой тоже не зеленая лужайка под цветущими ветвями яблонь. Надеюсь не впасть в торжественный тон! Торжественность неизбежно делает меня трусом, хотя бы из страха перед риторикой я вмиг становлюсь неспособен высказать разные неторжественные, простые вещи. И если только фрау Юлика Штиллер-Чуди не ответит мне категорическим — нет! — я скажу ей: «Ты моя единственная надежда, Юлика, и это очень страшно. Выслушай меня! Нам незачем говорить о Жане-Луи Дмитриче, хотя, возможно, он любит тебя гораздо сильнее, чем способен любить я. Дмитрич человек чувствительный, охотно верю тебе, Дмитрич — славянская душа, в чем-то он инвалид. Ты тоже недалеко ушла, милая Юлика, ты по-прежнему выбираешь себе инвалидов. Да, похоже, что мы оба не способны уйти далеко, ни ты, ни я. Но, я думаю, выбора у нас нет: либо нам обоим капут, либо нам удастся полюбить друг друга. По чести говоря, и мне это кажется нелегким делом. И с каждым годом будет все труднее и труднее. Не так ли? Но у нас нет другого выхода. Прежде всего мы должны помнить, что еще никогда не любили друг друга, а потому не можем расстаться. Забавно, да?! Ты говоришь, что рассталась с Жаном-Луи. Потому что верна супругу, говоришь ты. Но пусть лучше твой супруг останется пропавшим без вести! С мосье Дмитричем ты могла расстаться, со мной не можешь. Ты спросишь: почему? Да потому, что каждая пара, которая на свой лад была счастлива, которая хоть как-то претворила в действительность свои возможности, может расстаться; это печально, горько, отвратительно, непостижимо и тому подобное, но это не будет в ущерб их душе. У нее останутся двое прелестных малюток вещественная замена потерянной невинности, так сказать, а он все равно станет вице-директором. И поди знай, кто из них первым захочет вступить в новый брак. А у нас, Юлика, что есть у нас? Воспоминания о Фоксли? Я знаю, собачка не виновата, что мы с тобой никогда не были счастливы. Но ты понимаешь, что я хочу сказать. Мы не справились друг с другом. И должно быть, поэтому, вопреки всему, не сумели расстаться.
Бедный мосье Дмитрич! Даже если бы он обладал всеми мыслимыми мужскими достоинствами в превосходной степени, все равно ему не под силу было бы тягаться со связавшим нас вакуумом. Я убежден в этом, Юлика. Меня любили, ты знаешь, Юлика, и любить эту женщину мне было просто и радостно. Но ничего не вышло. Не вышло потому, что я не смог справиться с тобой, с нами обоими. Впрочем, на днях она родила ребенка, я говорил и писал тебе, — теперь она снова жена моего единственного друга. Вдобавок ко всему еще и это! И я все еще люблю ее. И потому я спрашиваю тебя, Юлика, как ты думаешь, сможешь ли ты любить меня? Верно, тебе это тоже будет нелегко. Иногда, говоря откровенно, все это кажется мне попыткой хождения по водам, и я знаю, мы оба знаем, что вода все выше, все прибывает, хочет нас поглотить. Но она поглотит нас в том случае, если мы не сделаем этой попытки. Очень длинной жизни у нас впереди уже нет. Все, действительно все, что еще может дать нам жизнь, зависит от того, сумеем ли мы, переступив через прошлое, встретиться вновь. Это звучит безрадостно, я и сам понимаю, и тем не менее это все-таки надежда, это вселяет уверенность, что для нас еще существует порог, через который мы вступим в жизнь — ты в свою, я в свою; а порог есть только один, видишь ли, и переступить его порознь мы не можем, ни ты, ни я…»