Так (или примерно так) буду я говорить с фрау Юликой Штиллер-Чуди, при условии, что она — хоть она одна! — не считает меня без вести пропавшим Штиллером. Остальное, к вящему удовольствию моего защитника, предоставляю на его усмотрение. Меня это больше не заботит.
Ввиду того, что мое дело будет слушаться в ближайшие дни, защитник краток, сообщает: защитительная речь (если я до тех пор не решусь сознаться) вполне готова и отпечатана на машинке. Далее: мой защитник тоже получил открытку от фрау Юлики Штиллер-Чуди (тоже с видом Place de la Concorde?) она сообщает, что «мы» можем ждать ее завтра или послезавтра.
Ограничиваюсь кивком.
Если бы я мог молиться, я бы молился о том, чтобы у меня отняли надежду уйти от самого себя. Отдельные мои попытки молиться кончаются крахом именно потому, что я тешу себя надеждой, может, молитва чудом переменит меня, даст мне уйти от бессилия, и как только я убеждаюсь, что этого не произошло, я теряю надежду. Знаю, что сбился с пути. Под словом «путь» я в конечном счете опять-таки понимаю надежду уйти от себя. Эта надежда — моя тюрьма. Я это знаю, но мое знание не взрывает тюремные стены, а только лишний раз убеждает меня в моей беспомощности, в моем ничтожестве. Я не до конца еще расстался с надеждой, или, как сказали бы верующие, не до конца покорился воле провидения. Я слышу их голоса: покорись, и ты будешь свободен, и тюрьма твоя распахнется, как только ты готов будешь выйти из нее беспомощным и ничтожным.
Они хотят сделать меня сумасшедшим, лишь бы я был швейцарским подданным и все считалось бы в порядке. Для этого они не остановятся ни перед чем. Со вчерашнего дня я бесстыдно предан всеми, за исключением одного человека моего прокурора. Печальный день.
Протоколирую.
Около десяти утра вызван к прокурору. Уже пробило одиннадцать, а я все еще сижу в приемной вместе с Кнобелем, который тоже понятия не имеет, в чем дело. Кнобель побаивается взбучки, к примеру, за свои комбинации с сервелатом, я огорчен и разочарован, что бравый Кнобель пал духом при одной мысли о выговоре, видно, боится потерять должность. Конечно, он этого не говорит, но дает понять, что здесь, в приемной, сердечные отношения между нами неуместны. Кнобель читает газету, чтобы придать себе независимость, вид у него хмурый, словно это может служить доказательством, что уж он-то перед начальством не подхалимничает. В Германии щелкают каблуками, на Востоке потирают руки, в Швейцарии закуривают дешевую сигару, принимая равнодушно-невежливый вид, явно претендующий на равноправие; как будто человеку корректному в их стране все пути заказаны. Когда миловидная девица говорит ему: «Господин прокурор просит…» — Кнобель не торопится: господин прокурор тоже всего-навсего человек — все мы налогоплательщики! Однако пенсне свое он забыл. Странно, но дверь они оставляют открытой (или это преднамеренно?), и, не видя разговаривающих людей в кабинете, я слышу их голоса.
— За это я гонорар платить не собираюсь!
— Да, кстати, — говорит мой прокурор, — не придавайте значения тому, что в документах все время упоминается «бриллиантиновый гангстер». Это выражение стоит в кавычках и придумано заключенным.
— Не сомневаюсь!
— Все остальное…
— «Бриллиантиновый гангстер»! — говорит возмущенный голос. — Я подам жалобу за оскорбление личности, сколько бы это мне ни стоило! Можете сегодня же сообщить мое решение заключенному.
Небольшая пауза.
— Еще один вопрос, господин директор.
— Пожалуйста, господин прокурор, прошу вас!
— Вы имеете какое-нибудь отношение к Ямайке?
— Что вы хотите сказать?
— Меня интересуют не ваши деловые связи, — говорит прокурор, — не поймите меня превратно, господин директор. Я только хочу знать, говорили ли вы о Ямайке, когда этот господин Штиллер делал ваш портрет?
— Возможно…
— Ага.
— У меня дом на Ямайке.
— Ага.
— А что?
Я слышу, как отодвигаются кресла.
— Еще раз благодарю вас, господин директор, — говорит прокурор. — Мы были очень рады убедиться, что вы не убиты.
— Убит?
— Дело в том, что обвиняемый решительно утверждает, что уже несколько лет назад собственноручно убил вас.
— Меня?!
— Да, на Ямайке.
Теперь приходит очередь Кнобеля, прокурор представляет надзирателя господину директору и просит рассказать все, что тот узнал от меня. Кнобель явно смущен. Его рассказ о том, как было совершено убийство, невразумителен, запутан, недостоверен.
— В джунглях! — хохочет директор. — Нет, слышали вы что-либо подобное, господин прокурор?! В джунглях! Сроду не видел джунглей на Ямайке! Сплошные бредни, господин прокурор, поверьте мне.
— Верю.
— Бредни!
Кнобель, видимо, теряет уверенность и не решается рассказать, как кровь директора, стоящего перед ним, смешалась с бурой водою в луже и как черные ауры ждут, когда им достанется эта хорошо одетая падаль, — не смеет рассказать уйму подробностей, которых теперь от него ждут. Вместо этого он сам задает вопрос:
— Разве вы — господин директор Шмиц?
— Отвечайте-ка лучше на мой вопрос, — говорит директор. — Чем именно убил меня заключенный?
— Индейским кинжалом.
— Ого!
— Да, — говорит Кнобель, — вонзил его вам в горло спереди и повернул в левую сторону.
— Так.
— Или в правую, — говорит Кнобель, он снова теряет уверенность. — Уж не помню.
— Спасибо.
Кнобеля отпускают.
— Весьма сожалею, — говорит Кнобель. Он проходит через приемную с фуражкой в руках, уши у него багровые, он не удостаивает меня даже взглядом…