Но где на этом оскверненном безвкусицей склоне могла находиться «ferme vaudoise», оставалось загадкой. Ведь мы уже приближались к Глиону, — в разговорах о виноделии, о значении культуры, о том, что досуг — необходимая ее предпосылка, о благородстве зрительных впечатлений, о кардинальной разнице между картофелем и виноградной лозой, о том, что жизнь среди виноградников всегда дышит духовной безмятежностью, о влиянии роскоши на человеческое достоинство. Тут мне бросилась в глаза жестяная дощечка с надписью «Swiss Pottery». He прерывая беседы, Штиллер толкнул ногой железную калитку и повел меня по замшелой дорожке, мимо гипсовых гномов, к «дому своей жизни». Заброшенность и полное запустение вполне отвечали мизерной плате, взимаемой за это угодье. Вычурные, поврежденные временем чугунные вазы, статуя из песчаника, не то Афродиты, не то Артемиды с отбитой рукой, далее маленькие джунгли, без сомнения, те самые, что Штиллер именовал розарием, и повсюду лестницы, обнесенные покосившимися балюстрадами, облупившиеся, они беззастенчиво давали знать, что сделаны из цемента. Бассейн, где плавали водоросли, старая собачья будка, террасы, заросшие сорняками, — это и был сад Штиллера, населенный множеством гномов из пестрой керамики, частью растрескавшихся, а частью, напротив, уцелевших.
Я все еще думал, что мы только приближаемся к поместью Штиллера, а он продолжал говорить, не обращая внимания на это привычное для него запустение. Сам дом-шале, по счастью, густо зарос плющом; открытыми для обозрения оставались только верхняя его часть причудливой архитектуры да кирпичная башенка, украшенная игрушечными бойницами, к тому же еще нелепый фасад, густо покрытый замысловатой резьбой, казалось, выполненной лобзиком, частично же облицованный песчаниковым плитняком. И все это ютилось под крышей, несоразмерно выступавшей над крошечным, почти игрушечным домиком. Я не верил своим глазам. Словом, убогая швейцарская хижина, отдаленно напоминающая шотландский замок. Штиллер извлек из карманов пиджака две бутылки вина и, нащупав ключи от входной двери, сообщил, что фрау Юлика вернется из своей женской гимназии примерно через час.
Итак, мы были у цели. Как у большинства подобных шале, здесь имелась доска из искусственного мрамора с надписью «Mon Repos», выведенной золотыми литерами, кое-где уже почерневшими. Обстановка дома удивить меня, конечно, не могла. Деревянный медведь в прихожей изъявлял готовность принять в свои объятия трости и зонтики. Над медведем — обшарпанное, подслеповатое зеркало. Был полдень, и во всех уголках на штукатурке и обнажившейся дранке, отражая гладь Женевского озера, играли солнечные блики. С застекленной веранды стиля «модерн» проникал зеленоватый свет, чем-то напоминавший аквариум. Грохот поездов был здесь слышен, как в будке стрелочника, а где-то совсем рядом гудел смазанный трос фуникулера. Штиллер вышел поставить наше вино под струю холодной воды, и я невольно стал оглядываться по сторонам, чтобы хоть чем-то заняться. Потом мы сидели в саду, на замшелой балюстраде, окруженные неизменно веселыми гномами. Не удержавшись, я все же спросил: Так это и есть твоя «ferme vaudoise»? — Но должно быть, Штиллер не видел разницы между своими описаниями и реальной действительностью. Он просто сказал: — Обидно, что тебе так и не удалось полюбоваться моими восьмьюдесятью вязами. Они зачахли, вот их и срубили. — Разговор об этом больше не заходил.
Я спросил: — Ну, как ты тут живешь? — Было видно, что он твердо решил ни на что не жаловаться. — А как поживает твоя жена? — спросил он в ответ. В дальнейшем, уж не знаю почему, он тоже избегал называть Сибиллу по имени. Больше он ни о ком не спросил; беседа наша как-то не клеилась. — Почему ты не уберешь этих гномов? — спросил я, лишь бы что-то сказать. — Все не удосужусь, да они мне и не мешают. — И все же мне казалось, что он рад моему приезду. — Когда придет Юлика, — сказал он, — мы выпьем наше вино! — Мы сидели и курили. Я отчетливо помню эти ничем не ознаменовавшиеся четверть часа…
Как распоряжается этот человек своим временем? Этот невысказанный, едва даже осознанный вопрос все продолжал меня мучить. Как может Штиллер вынести такое существование без профессиональных и прочих занятий, то есть в полной беззащитности и одиночестве? Он сидел на полуразрушенной балюстраде, подняв одно колено и обхватив его сплетенными пальцами; глядя на него, я думал: «Как может он, как может вообще человек, столько испытавший и во всем изверившийся, еще влачить свою жизнь?» Гончарня находилась в подвальном помещении, прежде служившем прачечной, рядом с сушильней и складом садовой мебели; стены, некогда оштукатуренные и побеленные, а теперь затянутые шпалерами серой плесени — хотя солнце не уходило отсюда с полудня до самого вечера. Мне стало легче на сердце: здесь я все же мог себе хоть немного представить дни нашего друга.
— Надо же что-нибудь делать! — сказал он, когда мы осматривали готовые изделия «Swiss Pottery», приносившие ему скромный доход. — Эти плоские чаши Юлике нравятся больше остального! — И еще: — Знаешь, во всем нужна школа! Настоящим гончаром мне уже не стать! — С особым удовольствием он показал мне гончарный круг, построенный его собственными руками. Мне, профану, он представлялся знатоком и мастером в своей области, когда он говорил о гончарном искусстве разных времен и народов, о секретах глазуровки. В чем он переменился? Я был уверен, что теперь мысли и чувства Штиллера больше направлены на мир вещей и предметов. Прежде он говорил исключительно о себе, даже когда отвлеченно толковал о супружеской жизни, о неграх, о вулканах и бог весть о чем еще. А теперь, говоря о «своей» керамике, о «своем» гончарном круге, «своей» глазури, он думал и говорил уже не о себе.